© Звегинцев В.А., 1973?
Источник: Звегинцев Вл.А. Язык и лингвистическая теория. М.: Эдиториал УРСС, 2001. 248 с.
Сканирование и корректура: Aerius (ae-lib.org.ua), 2004
Владимир Андреевич Звегинцев (1910-1988) - автор многочисленна работ по теории языка, сделавший очень многое для знакомства отечественного читателя с трудами и концепциями крупнейших зарубежных языковедов. Наибольшую известность он получил как составитель выдержавшей три издания хрестоматии «История языкознания XIX и XX-вв. в очерках и извлечениях», а также как инициатор и научный редактор серии «Новое в лингвистике», включавшей в себя переводы Н. Хомского, Л. Ельмслева, А. Мартине и др.
Данная книга посвящена рассмотрению языка и специальной (лингвистической) теории. Эти понятия находятся на сегодняшний день в ряду центральных методологических проблем современности. В этой ситуации становится очевидным, что лингвистика стоит у черты, далее которой без соответствующего теоретического вооружения уже невозможно её развитие на том уровне, который ныне требуется от всякой науки.
1. Отношение метода и теории в современной лингвистике
2. Борьба между эмпиризмом и рационализмом в современной американской лингвистике
3. Лингвистика и нелингвистика
4. Язык и общественный опыт (К методологии генеративной лингвистики)
5. Значение и смысл в деятельности общения
6. Положение глубинной структуры в лингвистической теории
7. Лингвистические корреляты научного прогнозирования
9. Разграничение между языком и речью как выражение двойственности объекта лингвистики
Приложение: С.Беккет "В ожидании Годо" (фрагмент)
Как обозначено в названии настоящей книги, она посвящена рассмотрению языка и специальной (лингвистической) теории. Выбор именно этих двух тем для последующего разноаспектного их рассмотрения, которое имеется в виду осуществлять в достаточно широком научном контексте, не случаен и нуждается в некотором объяснении.
Язык и теория, находясь ныне в ряду центральных методологических проблем всей современной науки, состоят вместе с тем в отношениях взаимообусловленности. Теория, которая представляет систему обобщенного знания и которая выступает в качестве организующего знание начала, формируется на языке, что выдвигает язык на особое место в процессах познания и тем самым открывает перед наукой о языке необозримые научные просторы, заставляя ее выйти из мирного и покойного уголка, в котором она традиционно пребывала, предаваясь возвышенным раздумьям о своей гуманитарной сущности. «Вплоть до XIX века философы, психологи и даже логики нередко упускали из вида, что любая проблема должна быть прежде всего сформулирована в языке» (1), - пишет М. С. Козлова в недавно опубликованной книге, специально посвященной взаимоотношениям философии и языка. Ныне же «стали непреложными положения о том, что... знание в собственном смысле слова есть знание, выраженное в языке, что способы познавательного расчленения объекта воплощаются в [3] операциях языка»(2). И это не частное мнение философа, по констатация, к которой в своей исследовательской и научной практике приходят ученые, даже имеющие дело с самым, казалось бы, материальным объектом изучения, - физики. «Для физика,-писал, например, В. Гейзенберг, - возможность описания на обычном языке является критерием того, какая степень понимания достигнута в соответствующей области»(3).
(1) М. С. Козлова. Философия и язык. М., 1972, стр. 7.
(2) М. С. Козлова. Философия и язык, стр. 24.
(3) В. Гейзенберг. Физика и философия. М., 1963, стр. 141.
С другой стороны, для познания природы языка и определения его функций необходима теория. И естественным образом в построении теории языка самое активное участие должны принять лингвисты. К сожалению, теории лингвистика до самого последнего времени уделяла совершенно недостаточно внимания или же толковала сам термин «теория» весьма утилитарно и узко эмпирически. В этой ситуации становится очевидным, что лингвистика стоит у черты, далее которой без соответствующего теоретического вооружения уже невозможно ее развитие на том уровне, который ныне требуется от всякой науки, и языковеды обязаны заняться проблемами лингвистической теории, как первоочередной своей задачей.
К построению лингвистической теории представители науки о языке должны проявить особый интерес также и по той причине, что всякое утверждение обладает научной ценностью только при том условии, что оно делается в контексте теории. «Технические термины, вроде морфемы, синтаксического правила, значения, слова или предложения,- справедливо указывает М. Бирвиш, - могут быть определены лишь в рамках грамматической теории. Поскольку некоторые из них обладают значением в каждодневном употреблении, изучение этого употребления должно составлять задачу семантики. Но их каждодневное значение не имеет никакого значения для лингвистической теории. Это наглядным образом подтверждается бесконечным количеством внетеоретических определений предложения. Таким образом, лингвистическое исследование нельзя начинать с исправления старых представлений, но только с построения адекватной общей теории... Это значит, что научные [4] утверждения могут делаться лишь в пределах теории, а сама теория может быть представлена формально или на обычном языке»(4).
Но как явствует из указанной взаимообусловленности языка и теории, построение лингвистической теории выходит далеко за рамки интересов собственно науки о языке и имеет чрезвычайно важную общеметодологическую ценность, что было прекрасно осознано в неопозитивистских направлениях логического анализа, аналитической философии и философии лингвистического анализа. Однако во многом заслуженная критика этих направлений нередко проходит мимо лингвистики и ее данных и исходит из той позиции, что построение лингвистической теории есть внутреннее дело науки о языке (если не говорить о некоторых самых общих гносеологических проблемах, образующих философский фон любой научной теории) и ее выводы, на которые постоянно опирается та же философия лингвистического анализа, совершенно не обязательны и даже не релевантны для философии вообще и, в частности, для философии диалектического материализма. Вне всякого сомнения, нельзя одно подменять другим. Неправомерно заменять философию лингвистической теорией, в чем и заключается принципиальная ошибка философии лингвистического анализа. Столь же неправомерно сводить специальную (в данном случае лингвистическую) теорию к философской теории. Но уже совсем неправомерно игнорировать данные лингвистической теории при решении вопросов теории познания, имея в виду в особенности роль языка в данном случае, или же мириться с прямыми противоречиями между данными одной и другой теорий. Это правило, разумеется, имеет общее действие. Поскольку и в одном, и в другом случае мы в конечном счете имеем дело со знанием, оно не может быть в одном случае правильным, а в другом неправильным.
(4) М. Beerwisch. Modern Linguistics. The Hague-Paris. 1971, p. 99.
Борьба за лингвистическую теорию - а во многих случаях приходится говорить именно о борьбе - осложняется многими моментами, которые никак нельзя опустить при рассмотрении той ситуации, которая ныне сложилась в нашей науке. Ниже в отдельных главах настоящей книги они будут изложены и обсуждены более [5] детально - собственно это обсуждение и составляет содержание книги,- но в самом общем виде они должны быть упомянуты в самом начале, чтобы была ясна та позиция, с которой ведется все изложение в целом. Во многом эта позиция проистекает из того положения о взаимообусловленности языка и теории, о котором говорилось выше.
Всякая теория включает элемент гипотезы и абстракции. По сути дела, попытки удержать лингвистику от любых абстрактных построений и оберечь ее от гипотетических посылок есть не что иное, как выражение отрицательного отношения к лингвистической теории, которое в своем стремлении (воспитанном многими годами господства младограмматического наивного позитивизма) ухватиться за ощутимый факт и держаться за него бульдожьей хваткой иногда переходит уже границы вульгарного материализма и превращается в своеобразный пещерный материализм. Но даже и в умеренной своей форме такого рода «антиабстракционистская» лингвистика готова объявить всякую теорию, исходящую не из обобщения наблюдаемых фактов, а из гипотезы (с последующим испытанием ее на эмпирическую адекватность), метафизической. С полным основанием можно отнести слова А. Эйнштейна именно к такого рода теоретическим нигилистам, которые полагают, будто «все понятия и предложения, которые нельзя вывести из чувственного материала, должны быть в силу их «метафизического» характера устранены из мышления. Ибо всякое мышление приобретает материальное содержание только через связь с чувственным материалом. Это последнее положение я считаю в целом истинным, но основанное на нем предписание для мышления считаю ложным, поскольку данное требование, если его провести последовательно, абсолютно исключает мышление любого вида как «метафизическое»(5). На беду лингвистики существует немало ученых, чрезвычайно последовательно проводящих в своей деятельности это требование.
(5) A. Einstein. Remarks on Bertrand Russell's theory of knowledge. «The Philosophy of Bertrand Russell», ed. by P. Schlipp, N. Y.-London, 1963, pp. 289.
Вместе с тем в лингвистике наблюдается и другая крайность. Имея дело с естественным («обычным») [6] языком и стремясь познать его природу, некоторые ученые изо всех сил стараются удержаться на абстрактно-логической высоте и такую свою позицию даже возводят в общий принцип научного изучения языка. Они при этом исходят из предпосылки, что конструируемые ими разного рода формальные модели, если и не отображают полностью всех особенностей и свойств естественного языка, то во всяком случае воссоздают его логический костяк. Такие посылки очень напоминают рассуждения Рассела и Витгенштейна периода построения «идеального» языка, свободного от всех недостатков «обычного» языка. Они тогда также полагали, что все реальные естественные языки представляют собой лишь «плоть» на «идеальном» логическом «костяке» и различаются друг от друга в той мере, в какой уклоняются от этого «костяка». В назидание лингвистам, застрявшим на этой стадии представлений о методах изучения естественных языков, весьма уместно привести слова позднего Витгенштейна (периода «Философских исследований»). Подвергая критике свои взгляды, изложенные в «Логико-философском трактате», он писал, что в стремлении к «идеальному» логическому языку «мы оказываемся на скользкой поверхности льда, где нет никакого трения и условия в известном смысле идеальны, но именно потому мы не можем двигаться. Мы хотим ходить: тогда нам необходимо трение. Назад, на грубую почву'»(6). А правильнее бы призвать: вперед, к изучению прагматической почвы языка, обеспечивающей его многофункциональную деятельность!
(6) L. Wittgenstein. Philosophical Investigations. Oxford, 1967, p. 91.
Есть все основания для предположения, что мышление обладает своим языком (или целой иерархией языков), грамматика которого никак не сводима ни к какой логике. Логические (как и математические) конструкты можно также определять как вид языков, но особого разряда, которые фактически выступают в роли своеобразных языков-трансляторов между языком мысли и языком речи. Весьма сомнительно, что они могут быть использованы в качестве руководящих начал при изучении мысли как особого языка, и именно потому, [7] что у логических языков начисто отсутствует прагматика (7). У языка же мысли прагматика предельно широка и равнозначна совокупности человеческих знаний, которой способны овладеть отдельные человеческие особи. Видимо, эта почти безграничная прагматика обусловливает возможность эвристических форм мышления. Прагматика естественных языков - лишь тень прагматики языка мысли, но она достаточна, чтобы создавать упоминаемое Витгенштейном «трение», обеспечивающее возможность «движения» мысли (8).
(7) Под прагматикой следует понимать в данном случае исторические, культурные, социальные условия и всю совокупность человеческих знаний и верований, в среде которых происходит деятельность языка и которые оказывают влияние на использование языка и на отношение к нему (какие бы формы это отношение ни принимало).
(8) Весьма своеобразное отражение прагматика естественного (обычного) языка нашла у позднего Витгенштейна в его теории «языков-игр» (или «словесных игр»). Постулируя, что в разных ситуациях или видах человеческой деятельности мы фактически имеем особые языки (со своими правилами «игры» или функционирования), Витгенштейн для одних и тех же слов, участвующих в разных «языках-играх», строит ряды «семейств» значений, которые и очерчивают круг употребления данных слов.
Если бы современная лингвистика представляла картину двух противоположно направленных тенденций, одна из которых, подобно лебедю, рвется в облака, а другая, будто рак, пятится назад, это была бы печальная картина. К счастью, это не так. Или, во всяком случае, это не должно быть так, и бесспорно существует более перспективный и разумный путь развития лингвистики, чем тот, который способен лишь на то, чтобы разорвать ее на куски.
В переводе на ходячий современный научный жаргон противодействие двух указанных тенденций обычно представляют как бескомпромиссную борьбу двух методов исследования языка, охотно прибегающих и к методологическим агрументам, - традиционного и структурного (причем к последнему совершенно недифференцированно относят любой метод, предпочитающий работать на абстрактном уровне). Удивительным образом вся полемика между двумя враждующими лагерями и даже вполне нейтральное обсуждение их рабочих методов проводится не с позиций того, на что способен каждый из этих методов, а с позиций того, на что он не способен. Между тем совершенно очевидно, что один [8] метод обладает одними рабочими возможностями, а другой - иными. Другое дело, если бы, например, традиционные методы умели бы также то, что умеют структурные методы, и наоборот. Но этого-то как раз нет и, следовательно, и оснований для взаимных обвинений нет. Каждый из методов ставит перед собой свои частные задачи, но имеет одну и ту же цель - добыть знание, а знание при условии, что это действительное знание, имеет одинаковую ценность, независимую от того, какими путями оно добывалось. В этом отношении оно подобно золоту: одному оно дается с невероятными трудностями и даже ценой жизни, а другой получает его без всякого усилия в наследство от богатых родителей, но на ценности золота это никак не отражается. Таково и золото знания. Особый вопрос - вопрос о подлинности знания, но можем ли мы со всей категоричностью сказать, что критерии подлинности знания заключены именно в методах, которыми оно добывалось? Достижения традиционной лингвистики общеизвестны, и нет никаких оснований отказываться от них или перечеркивать их. Именно эти ее достижения принесли науке о языке заслуженную славу самой точной из всех общественных наук. Когда мы хотим получить сведения о языковом факте или явлении во всей их конкретно-исторической обусловленности, в историческом становлении и закономерных связях с генетически близкими явлениями и фактами, а также в культурном и социальном контексте,- все это способны нам дать лишь традиционные методы исследования. Мы должны будем, однако, добавить, что традиционная лингвистика, имея дело с описанием конкретных фактов, работает, как правило, на уровне методов и не стремится к построению глобальных лингвистических теорий. А когда на это отважился В. Гумбольдт в своих замечательных по глубине и широте работах, то они вообще были вынесены за скобки лингвистики и причислены к философии языка.
Новые структуральные и, если угодно, модернистские (что никак не может быть обидным обозначением, так как, по сути значит «новые») направления в лингвистике в первую очередь озабочены как раз построением теорий, а теория, как указывалось, базируется на абстракции и гипотезе. Отсюда и их отношение к конкретному [9] наблюдаемому факту. Здесь мы опять можем предоставить слово М. Бирвишу: «Теоретические категории больше не могут просто прилагаться к конкретным наблюдениям. Скорее они часто относятся к абстрактным отношениям и теоретическим единицам, недоступным непосредственному наблюдению. Они отождествляются на основании помощи в конструировании теории, способной охватить сложные явления и отношения действительности. Это совершенно меняет роль конкретных наблюдаемых фактов, и позитивистская концепция, которая признает лишь категории, прямо или косвенно соотносимые с доступными восприятию данными, терпит крушение. Недавнее развитие философии науки полностью применимо к лингвистике: научные утверждения не являются результатом чистого обобщения наблюдений, но конструируются в качестве гипотез - часто с обращением к ненаблюдаемым единицам, - которые проверяются действительностью»(9). Как видно из этой цитаты, новые методы, работающие на абстрактном уровне, если исключить крайности, о которых говорилось выше, вовсе не отрываются от реальности, но подходят к ней, так сказать, с другого конца, проверяются и корректируются реальностью. Более того, можно сказать, что они - сколько бы абстрактны ни были - в конечном счете всегда зависят от реальности и от пресловутого конкретного факта, так как именно этот факт (или группа фактов) в случае, если он не укладывается в теорию, принуждает ее к развитию, переформулированию или даже приводит к полному отказу от нее.
(9) М. Вееrwisсh. Modern Linguistics, p. 99.
Все сказанное как будто дает повод к спасительному и примирительному заключению, в соответствии с которым традиционные и структурные методы работают на разных уровнях, занимаются разными классами задач и, следовательно, вовсе не претендуют на чужую территорию и даже никак не соотносятся друг с другом. И действительно, такая точка зрения иногда высказывается в нашей научной литературе и притом с явно добрыми намерениями защитить структурные методы от часто неоправданных нападок. Для примера можно привести слова М. Н. Грецкого, Говоря о введении структурных методов в такие новые для них области науки, [10] как социология и литературоведение, он утверждает, что в этих случаях фактически «речь идет о переходе конкретной науки с эмпирического на теоретический уровень. Казалось бы, задача научной философии - всемерно способствовать такому переходу. Однако этого, к сожалению, не произошло. В спорах, развернувшихся у нас вокруг структурной лингвистики, философские аргументы были использованы главным образом противниками, которым пришлось отступить лишь под давлением фактов ее плодотворного применения в самых передовых областях техники. В этом и некоторых других аналогичных случаях ясно видно, насколько осложняются отношения материалистической философии с наукой, подымающейся с описательного эмпирического уровня на абстрактно-теоретический»(10). Это рассуждение и последующие конкретизирующие его иллюстрации М. Н. Грецкий приводит не просто как «пример неадекватного применения философских аргументов в конкретной науке»(11), но для последующего вывода о том, что определения, выполненные конкретно-эмпирическими методами, и определения, сделанные на основе дедуктивного метода (воплощенного в структурализме), - это определения, которые «находятся на разных уровнях и фактически не обозначают один и тот же предмет: эмпирически схватываемая личность и личность, дедуктивно выведенная из сети социальных отношений, и не должны совпадать, как вообще не совпадают разные уровни абстракции. Более того, различие между этими уровнями не количественное - более или менее широкое обобщение, а качественное, ибо на дедуктивном уровне открывается нечто неизвестное ранее и в то же время опускается нечто хорошо известное. Строгость и доказательность дедуктивного определения Достигаются ценой односторонности... Зато вместо простой констатации дается объяснение (и притом материалистическое!) некоторых существенных особенностей»(12). Утверждение, что структурные и традиционные («конкретные») методы работают на разных уровнях и [11] поэтому не только не пересекаются друг с другом, но даже имеют дело с разными предметами, хотя изучают одно и то же явление или один и тот же факт, едва ли можно признать правильным. Нет никакой надобности разводить в разные стороны оба эти метода работы, подобно двум боевым петухам, чтобы избежать между ними схватки, не сулящей никакого приза. Схватка между ними совсем необязательна, но польза от их встречи возможна и даже весьма существенна и вполне реальна.
(10) Грецкий. Структурализм и проблема человека. В сб. методологические вопросы общественных наук», вып. 2. М., 1971 стр. 63.
(11) Там же, стр. 64.
(12) Там же, стр. 66-67.
Традиционные и структурные методы действительно работают на разных уровнях абстракции и решают разные классы задач, но это вовсе не означает того, что достигнутые с их помощью результаты остаются замкнутыми в пределах своих уровней, никак не соотносясь друг с другом. Совершенно наоборот! Оба эти метода взаимно дополняют друг друга в общем стремлении познать изучаемый предмет во всем многообразии его аспектов. Делать вывод о том, что при использовании методов разных уровней абстракции мы получаем настолько несопоставимые результаты, что можно говорить даже о различных предметах, столько же оснований, сколько в утверждении, что при рассмотрении колокольни Ивана Великого с расстояния пяти шагов и пяти километров (да еще в комплексе всего архитектурного ансамбля) мы имеем дело с двумя разными колокольнями. Колокольня остается одна, хотя и предстает перед нами в разных видах - вопрос о безотносительной предпочтительности того или иного метода (или вида) отпадает при этом сам собой. Те, кто настаивает на том, что никакая абстракция не существует вне конкретного, и на этом останавливается, изрекают только половину истины. Ничто конкретное не существует также и вне абстрактного. И если бы это было не так, то не был бы возможен процесс познания, не было бы возможно существование языка. Поэтому абстрактное качество того или иного явления или предмета, подводящее их под общий категориальный класс, способствует их познанию не в меньшей мере, чем описание их конкретной сущности. При этом остается обязательным условие, что и абстрактные и конкретные качества предмета должны вписываться в единую теорию. Вопрос о необходимости выбирать один из возможных [12] методов может диктоваться только частными задачами исследования - при той непременной оговорке, что полученные одним методом результаты не в состоянии дать исчерпывающего или сколько-нибудь полного представления об изучаемом предмете.
Введение в лингвистику структурных методов иногда рассматривают только с точки зрения того, что нового они способны принести с собой в науку о языке, отмысливаясь от существования иного взгляда на изучаемый предмет. Так, С. К. Шаумян пишет: «Структурная лингвистика, занимаясь исследованием реляционного каркаса языка, открывает путь к познанию наиболее глубоких тайников механизма языка, скрытых от прямого наблюдения. Имея дело с отношениями, структурная лингвистика поднимает изучение языка с эмпирического уровня на уровень познания законов языка, ибо существенной характеристикой всякого научного закона является то, что закон есть отношение» (13). Все это абсолютно справедливо, если иметь в виду только то новое, что вносит с собой структурная лингвистика, но, если только остановиться на этом, ограничиться этим подходом и закрыть глаза на другие аспекты изучаемого предмета, мы неизбежно впадем в односторонность, препятствующую возможно полному и многоаспектному познанию предмета. Ведь новые аспекты, описываемые новыми методами, вовсе не перечеркивают и не отбрасывают иных аспектов, которые можно описать только с помощью традиционных методов.
(13) С. К. Шаумян. Философские идеи В. И. Ленина и развитие современного языкознания. «Краткие сообщения Института славяноведения АН СССР», 1961, № 31, стр. 76.
Надо сказать, что сама природа языка восстает против любого ограничительного его изучения, в том числе и в плане выявления лишь его реляционного каркаса. Об этом будет много говориться в самой книге. Но чтобы не сделать это заявление абсолютно голословным, необходимо хотя бы самым кратким образом упомянуть о свойствах языка, препятствующих односторонности при его изучении.
Начать с того, что познать язык вне его функционирования невозможно. Деятельность же языка (его функционирование) состоит из живых речемыслительных актов, которые выступают в виде одного из обязательных [13] аспектов многообразных форм человеческой деятельности, образующих всякого рода содержательные структуры. Кстати говоря, именно этим обстоятельством следует объяснить выдвижение в последние годы на первый план синтаксиса и семантики и стремление рассматривать в качестве основной единицы языка не слово, а предложение, в котором реализуются конкретные коммуникативные намерения говорящих и создается то, что обычно именуется смыслом. К этому надо добавить, что естественный язык многофункционален и, как в свое время отметил еще Витгенштейн, предполагает множество молчаливых соглашений. Если мы попытаемся пойти по линии выявления реляционного каркаса языка, оставив в стороне все иные его аспекты, мы намеренно пойдем на разрыв между формальной структурой языка и его далеко не однородными содержательными структурами. Разумеется, можно было бы сделать попытку включить в формальную структуру (или в формальную модель) языка структуры, определяемые содержательными связями иных форм поведения или «тем» (сюжетов) речевых актов, но это означало бы, с одной стороны, изучение языка в прагматической среде, а с другой стороны, переход на точку зрения речи (в соссюровском понимании) или употребления (в толковании Хомского). И от того и от другого современная лингвистика пока отказывается. Изучение языка на абстрактном уровне не может также учесть все те «молчаливые соглашения», на которых строится деятельность естественного языка, а описание структуры языка в терминах логических отношений сталкивается с пока непреодолимой трудностью учитывания функционального многообразия естественных языков. Пока эта задача решается чрезвычайно категорическим образом - вычленением одной функции (поддающейся формальному описанию) и отбрасыванием всех других. Это, разумеется, представляет естественный язык в усеченной, редуцированной форме. Наконец, надо упомянуть о том аспекте естественного языка, который представляет особую важность для решения вопросов роли языка в процессе познания и в систематизации знаний. Для раннего этапа становления логического анализа и аналитической философии было характерно стремление представить «идеальный» логический язык в качестве модели мышления, в которой между [14] атомарным фактом и атомарной единицей языка устанавливается однозначное отношение репрезентации. Если отвлечься от ученой терминологии, то отображение в языке действительности некоторые языковеды продолжают рисовать примерно столь же прямолинейным образом. Между тем «для выполнимости целостного отражения реальности в мыслительно-языковых формах вовсе необязательно, чтобы каждый элемент целостной мысли (языковой структуры) непременно находился к действительности в отношении отображения или репрезентации»(14). Иными словами, такое отображение может достигаться посредством отношений между языковыми единицами и через комплексные языковые образования, управляемые мыслью. Надо признать, что формально-абстрактные описания структуры языка, вне соотношения с содержательными «глубинными» (если употреблять модный термин) структурами, мало способствуют раскрытию такого рода «комплексного» отображения действительности в языке.
Все это лишь некоторые примеры сопротивления материала, оказываемого односторонне-абстрактному подходу к нему. Однако такую же неподатливость показывает он и в том случае, когда его изучение осуществляется в односторонне-конкретном ключе. Можно сказать, что здесь мы сталкиваемся с еще большими силами противодействия ввиду того очевидного обстоятельства, что обобщение - основной прием «работы» языка, что язык представляет систему абстрактных сущностей, и лингвисты настолько привыкли к этому, что перестали замечать это и нередко, оперируя такими нематериальными и недоступными никакому восприятию или наблюдению единицами, как фонема, нулевая морфема, значащее отсутствие артикля, да и всякая немаркированная категория, которая выделяется только в противопоставлении с маркированными, продолжают бубнить о конкретно-историческом подходе к изучению языка как единственно возможном. Поверх подобных частных соображений существует общее правило: мы можем иметь дело с предметами любой степени абстрактности, но всякое их определение, сделанное на языке, есть абстрактное определение. [15]
(14) М. С. Козлова. Философия и язык, стр. 196.
Этими краткими замечаниями можно закончить изложение некоторых общих принципов, лежащих в основе всех разделов настоящей книги, естественным образом с разной степенью наглядности проявляясь в них.
Когда оглядываешься на многочисленные оговорки, которые составляют это введение к настоящей небольшой книжке, создается впечатление, что путь ученого к истине подобен пути корабля, лавирующего между многочисленными рифами, или же представляет некоторую «золотую середину» между всякого рода крайностями. Пожалуй, такое впечатление будет неоправданным. Скорее дорогу к искомому знанию следует уподобить горной дороге, справа и слева от которой открываются бездны. Главное условие для отправляющегося по этой дороге состоит в том, что он должен идти по ней с открытыми глазами.
Остается сделать несколько общих замечаний о книге. Она отличается несколько фрагментарным характером и, возможно, некоторой непоследовательностью в ряде непринципиальных деталей. К сожалению, не удалось избежать и некоторых повторений, вызванных тем, что ряд проблем рассматривается в кругу одних и тех же идей. Эти недостатки объясняются, во-первых, тем, что из-за строгой ограниченности объема книги в ней не нашли отражения все даже самые необходимые аспекты рассматриваемых проблем. Во-вторых, отдельные разделы книги писались в разное время и отделены друг от друга иногда 5-6 годами. Некоторые из разделов печатались в виде статей, но либо в зарубежных изданиях (и частично на английском языке), либо в советских изданиях обычно с чрезвычайно ограниченным тиражом. Почти все они подвергались некоторой дополнительной обработке.
В пятидесятых годах в советском языкознании шел довольно горячий спор относительно того, каким временем следует датировать возникновение науки о языке и соответственно трактовать ли ее как науку древнюю или же совсем молодую. По этому, на первый взгляд схоластическому, поводу высказывались две точки зрения. Первая из них вела историю науки о языке с тех далеких времен, когда язык начал впервые вовлекаться в научное рассмотрение - естественно, теми методами и способами, какими тогда располагала наука. В Европе зарождение науки о языке относилось к классической древности, а в других странах и континентах, как, например, в Индии, истоки языкознания уходили еще дальше - за несколько столетий до н. э. Что касается другой точки зрения, то она датировала возникновение науки о языке более поздним временем, и более точно - первой четвертью прошлого века, аргументируя это тем, что именно тогда в трудах Ф. Боп-па, Р. Раска, А. X. Востокова и Я. Гримма был разработан специальный метод исследования и описания языка, которым до этого наука о языке не располагала, Рассматривая язык в комплексе других - преимущественно философских - наук. Иными словами, эта вторая точка зрения связывала возникновение своей науки с возникновением специального метода. Ее при этом совершенно не интересовала теория науки. Вовсе не Потому, что ко времени деятельности основоположников [17] сравнительно-исторического метода не было лингвистических теорий. Не следует забывать, что в это же время жил, работал и находился в тесном общении с тем же Ф. Боппом создатель одной из самых законченных и глубоких теорий - В. Гумбольдт. Но именно по этой причине он как ученый, стремившийся к построению всеобъемлющей теории языка (что полупрезрительно именовалось философией языка), выносился за скобки истории науки о языке.
Понимание истории науки о языке как истории метода или, точнее, методов анализа и описания языка (в его эволюции или в синхроническом состоянии), было господствующим почти на всем протяжении времени, последовавшем за выходом в свет первых работ Ф.Боппа, Р. Раска и А. X. Востокова, и находит много приверженцев и ныне. В обоснование этого утверждения можно сослаться на такие широко известные исторические обзоры, какими являются книги В. Томсена («История языковедения до конца XIX века»), Б.Дельбрюка («Введение в изучение языка»), X. Педерсена («Лингвистическая наука в XIX столетии») или более поздние исторические работы В. Пизани («Общее и индоевропейское языкознание»), Р. Робинса («Краткая история лингвистики») и т. д. Так, Б. Дельбрюк, заканчивая свой исторический обзор, указывает, что этот обзор дает возможность проследить, «как после робких попыток наудачу был завоеван более надежный метод»(1), который и позволил «успешно затронуть одну задачу фонетики и морфологии за другой, один язык за другим»(2). Завоевав надежный метод, языкознание, по мысли Б. Дельбрюка, освободилось от теоретических пут. И он торжественно провозглашает: «Все, что я сказал в этом заключении, можно было бы выразить также словами: языкознание вступило из философского периода в исторический»(3).
(1) Б. Дельбрюк. Введение в изучение языка. Пто, 1904, стр. 148.
(2) Там же.
(3) Там же.
Для теоретического индифферентизма индоевропейского языкознания и, в частности, для доминировавшего в конце XIX в. и в начале XX в. младограмматизма в высшей степени характерен эпизод, также связанный с Б. Дельбрюком. В самый разгар весьма темпераментной [18] дискуссии младограмматиков с В. Вундтом о теоретической основе науки о языке Б. Дельбрюк вдруг выступил с ошарашивающим заявлением, смысл которого сводится к тому, что для лингвиста совсем не важно, какая теория кладется в основу его науки, для лингвиста годится любая теория. В. Вундт, обвиняя Б. Дельбрюка в том, что для пего все вопросы теории представляются понятиями, привнесенными в языкознание извне, в следующих словах говорит о теоретическом нигилизме своего оппонента: «Лингвисту - к этому сводятся рассуждения Б. Дельбрюка - в общем совершенно безразлично, какую именно систему использовать в его практике языкового исследования. Он может одинаково хорошо воспользоваться как посылками гербартовской статики и механики представлений, так и ассимиляциями и прочими элементарными процессами современной психологии. Поэтому лингвисту совсем не обязательно иметь определенную точку зрения на содержание этих теорий. Не следует также полагать, что у лингвиста, который перейдет от одной теории к другой, при этом могут возникнуть серьезные трудности в каком-либо пункте его научной работы»(4).
(4) Вундт. История языка и психология языка. Цит. по кн.: А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX вв. в очерках и извлечениях, ч. 1. М, 1964, стр. 177.
Но в действительности, конечно, история науки о языке отнюдь не сводилась лишь к «выковыванию» метода Достаточно сказать, что на указанный период падает создание двух самых величественных лингвистических теорий, какие только знает наука о языке, лингвистических теорий, оказавших мощное влияние на все последующее развитие науки и принадлежавших уже Упоминавшемуся В. Гумбольдту, а также и Ф. де Соссюру. К сожалению, история науки о языке еще не писалась с точки зрения тех, кто озабочен теоретическими основаниями лингвистики, и если бы она была ими написана, она, безусловно, выглядела бы иначе, чем, например, у Б. Дельбрюка.
Этот краткий экскурс в прошлое науки о языке показывает, как в ней формировалось два типа ученых - с одной стороны, озабоченных в первую очередь созданием методов и довольно равнодушных к общетеоретическим основам своей науки (надо сказать, что таких ученых [19] большинство) и, с другой стороны, считающих необходимым всякое исследование проводить на основе определенной теории, а потому и ставящих перед собой задачу построения такой теории. Разумеется, это разделение не носило абсолютно законченного и эксплицитного характера, но тем не менее почти каждого лингвиста прошлого сравнительно легко отнести к одной или другой группе.
С этим подразделением мы пришли и к лингвистической современности, хотя на подходах к ней в мире науки, и в том числе в науке о языке, произошли большие изменения. Лингвистика, занимавшая ранее сугубо периферийное положение, стала приближаться к числу тех наук, которые ныне занимают ключевые позиции в мире науки. Почувствовав свою силу, она потребовала статуса автономности, которым доселе не обладала. А это в свою очередь привело ее к убеждению, что она должна вести себя так, как и подобает науке, что, вступив в круг самоопределившихся и самодержавных наук, она должна принять их устав - подчиниться общенаучной логике развития и мериться общенаучными мерками. В первую очередь она должна располагать своей теорией, и это требование получило свое выражение в том остром интересе к вопросам теории, который мы обнаруживаем в работах даже и тех лингвистов, которые ранее не проявляли к ней никакого вкуса (5). С точки зрения теоретической обоснованности стала производиться переоценка и всего того, что было сделано в лингвистике в последние десятилетия. [20]
(5) Очень интересны в этой связи материалы конференции, проведенной в 1966 г. в Лос-Анжелесе, опубликованные в 1970 г. в виде книги «Метод и теория в лингвистике» («Method and Theory in Linguistics», The Hague-Paris, 1970). Редактор книги П. Гарвин в предисловии, подводящем итог конференции, пишет: «Сам по себе тот факт, что даже на конференции, специально посвященной методу, дискуссия развертывалась главным образом вокруг вопросов теории, отчетливо показывает всю ту фундаментальную слабость, которая характеризует состояние лингвистики в шестидесятые годы нашего столетия. Эта слабость заключается в нарушении равновесия между методом и теорией, нарушении, которого, я думаю, не должно быть в такой области эмпирического исследования, как лингвистика» (стр. 9). И несколько ниже: «Развитие американской лингвистики прошлого поколения показало слабость метода без теории; я ожидаю, что будущее развитие покажет слабость теории без метода» (стр. 11).
А пересматривать было что. Послесоссюровский период был самым бурным в истории языкознания. Он отмечен возникновением большого количества новых направлений лингвистических исследований и упорной борьбой между ними. Во многом эта борьба была обусловлена тем же разделением научной работы, о котором говорилось выше. Только теперь оба противостоящих друг другу лагеря нередко именуются новыми именами - эмпиристов и рационалистов. Удивительным образом оба они, однако, так или иначе связаны с Ф. де Соссюром, концепция которого, видимо, оказалась настолько широкой, что была способна породить поиски и новых методов, и новых теорий.
Лагерь «методистов» (эмпиристов) фактически возглавил Л. Блумфилд. Он, как и Л. Ельмслев, создавший оригинальную лингвистическую теорию, нашел у Ф.де Соссюра обоснование своей позиции и выразил готовность примкнуть к Ф. де Соссюру (а точнее, к некоторым положениям его концепции, которые казались ему наиболее приемлемыми) и даже в терминах его концепции определить свою концепцию. Так, в своей рецензии на «Философию грамматики» О. Есперсена он писал: «Для Есперсена язык есть способ выражения: его формы выражают мысли и чувства говорящих и сообщают их слушающим, и этот процесс есть непосредственная часть человеческой жизни... Для меня, как для Соссюра... все это - соссюровская речь (la parole), которая лежит за пределами возможностей нашей науки... Наша наука может иметь дело только с теми аспектами языка, соссюровского la langue, которые являются общими для всего языкового коллектива - фонемами, грамматическими категориями, лексикой и т. д. Все это - абстракции, так как они являются всего лишь (повторяющимися) частями речевых высказываний»(6).
(6) «Journal of English and Germanic Philology», 1927, vol. 26, p. 444.
«Курс» Ф. де Соссюра дал Л. Блумфилду повод и Для предельно лапидарного определения своего понимания объекта лингвистики. Им является «язык, lа langue, как неподвижная система, предмет, как бы мы сказали, «Дескриптивной лингвистики»(7). В этой строке из краткой рецензии Л. Блумфилда на «Курс» Ф. де Соссюра [21] определено основное качество объекта эмпирической лингвистики - его неподвижность (rigid system) - и названо то направление, которое должно заняться его описанием, - «дескриптивная лингвистика». На этом фактически кончалась теория, и все, что делал сам Л. Блумфилд, было направлено на выработку возможно более точной, формальной процедуры описания «неподвижной системы». Случилось так, что Л. Блумфилд сделал крайние выводы из концепции Ф. де Соссюра, освободив свои процедуры описания от всякой теории (если не говорить о бихейвиоризме, который также был поставлен на службу механической лингвистики). А последователи Л. Блумфилда сделали еще более крайние выводы из его концепции. Так родилась американская «лингвистика игр», или «фокус-покус лингвистика» сороковых и пятидесятых годов нашего века (8). Вспоминая об этом периоде в покаянной первой главе (The Background) своей антихомскианской книги «The State of the Art», Ч. Хокетт пишет: «Мы искали «строгости» любой ценой. В поисках «строгого» подхода к грамматике (как мы ее тогда определяли, с включением лексики, но исключением фонологии) мы обратились к предпосылкам и процедурам, которые показали себя продуктивными в фонологии»(9). Как пишет Ч. Хокетт в другом месте, строгость превратилась в лозунг тех лет, «хотя мы и не располагали достаточно строгим ее определением» (10). Весьма пикантно и даже забавно, что, когда некоторые европейские ученые (правда, с некоторым запозданием) были совращены лозунгом строгости и точности лингвистических методов (которые якобы только [22] и могли превратить лингвистику в науку), темпераментный последователь недавно возникшей генеративной лингвистики (отнюдь не брезгующий и сам строгостью и точностью) П. Постал набросился на них с обвинениями в «культурной отсталости». Такой путь «онаучивания» лингвистики представляется ему неправомерным. «Не понадобится много усилий, чтобы понять, насколько все это необоснованно... Когда (как это имеет место в данном случае) «наука», бывшая мотивирующей силой для лингвистики в течение такого долгого времени, в действительности представляет лишь наивную карикатуру характера исследований в физических науках, от чего серьезные исследователи философии науки полностью отказались уже более четверти века назад, комментарии представляются излишними. Очевидно, что задачей любой области исследований является не превращение себя в «науку» посредством освоения совокупности тех или иных конкретных методов, а обеспечение познания предмета исследования»(11).
(7) «The Modern Language Journal», 1923, vol. 8, p. 317.
(8) X. Питкин в докладе «Метод и теория в перспективе антропологической лингвистики» отмечает: «В недавней истории лингвистики, во всяком случае, в Соединенных Штатах - и наверняка после опубликования книги Л. Блумфилда «Язык» - нами проводилась бескомпромиссная дихотомизация теории и метода, значения и формы, компетенции и употребления, динамики и статики, дискретизации и процесса, интуиции и аналитической процедуры - всегда с одним и тем же результатом, который обусловливал предубежденность наших взглядов и преувеличивал наши трудности. Создалась практика - при обнаружении неудовлетворительности одного из членов противопоставления вообще отбрасывать его, независимо от того, хорош он или плох, и таким образом вместе с водой выплескивать ребенка» («Method and Theory in Linguistics», p. 31).
(9) Ch. Hockett. The State of the Art. The Hague-Paris, 1968, p. 28..
(10) Ibid, p. 27.
(11) Postal. Review Article. «Foundations of Language», 1966 Vol. 2, No. 2, p. 153.
Все, однако, обстоит не так просто, как это рисуется П. Посталу, вообще склонному к чересчур поспешным выводам. «Культурная отсталость», которую он приписывает европейской лингвистике, вовсе не искоренена и в США. И имеет она принципиальный характер, который можно назвать теоретическим нигилизмом. Сообщенная Л. Блумфилдом инерция действует и ныне, хотя и получает иные обоснования.
Пожалуй, самым влиятельным в США представителем теоретического нигилизма, увлекшим за собой многих лингвистов, является и ныне активно работающий 3. Хэррис (как известно, учитель Н. Хомского). Предоставим слово Ч. Хокетту (также в свое время испытавшему влияние 3. Хэрриса) для характеристики «философской ориентации» 3. Хэрриса: «Действительная Истина (по меньшей мере, относительно языка) не достижима, а поэтому мы должны довольствоваться лишь случайными взглядами в ее направлении и не очень беспокоиться о Конечном. Главной заботой Хэрриса всегда был не материал, а техника обращения с ним. Таким образом - так же, как и многие из нас в то время, - [23] он готов был подогнать свой материал, если этот подогнанный материал больше, чем реальные факты языка, подходил для некоторых методических демонстраций. Я думаю, можно с полным правом сказать, что Хэррис - прекрасный методист и никогда не был теоретиком языка. Теоретическое изучение языка должно иметь дело не только с техникой анализа, но также и с определением того, чем является язык для пользующихся им и как он выполняет свою роль в человеческой жизни. Хэррис редко высказывался по этому поводу» (12). И несколько ниже еще более резко: «Дескриптивная лингвистика Хэрриса с ее исключительным упором на манипуляции с материалом - чертовски узка. Она игнорирует многие из традиций в нашей области. Она не дает в распоряжение лингвиста никаких средств для установления возможных отношений между эмпирическими исследованиями, с одной стороны, и обобщениями и построениями, с другой стороны»(13). Ч. Хокетт в покаянном приступе, пожалуй, и перехлестывает в своем безапелляционном перечеркивании всего прошлого пути (14), но он безусловно прав в том, что предшествующие десятилетия американского языкознания проходили под знаком разработки методических процедур описания и [24] анализа языка. По Хокетту получается, что Н. Хомский всем ходом событий, когда стала ясна недостаточность одной лишь методической ориентации, был поставлен перед необходимостью во что бы то ни стало выжать из себя какую-либо лингвистическую теорию (почему такая мессианская избранность?). И в силу этого обстоятельства была создана генеративная лингвистика, стоящая ныне в центре всех разговоров о лингвистической теории.
(12) Ch. Hockett. The State of the Art, p. 35. Можно сказать, что нередко (сознательно или бессознательно) сам метод выдавался (и продолжает выдаваться) за теорию. Об этом говорила и Виктория Фромкина из Калифорнийского университета, выступая в дискуссии на конференции о методе и теории в лингвистике: «Интересным вопросом для нас, лингвистов, является вопрос о том, почему у нас все еще господствует большая неясность в вопросе об отношениях между методом и теорией. Может быть, потому, что мы в американской лингвистике в течение многих лет смешивали одно с другим и считали, что методическая процедура, которую лингвист использует при собирании материала, сама по себе образует теорию...» («Method and Theory in Linguistics», p. 21). Пожалуй, это замечание можно распространить и на некоторых советских языковедов.
(13) Ch. Носkett. The State of the Art, p. 36.
(14) Может быть, следует признать более справедливой оценку, которую дает этому периоду Р. Якобсон: «Строго ограниченная проблема механического исследования может быть истолкована как совокупность полезных редукционалистских экспериментов, независимо от философского кредо экспериментаторов» («Main Trends of Research in Social and Human Sciences», part one, ch. VI, «Linguistics», Paris, 1970, p. 456). Впрочем, в эту оценку надо внести тот корректив, что элиминировать философское кредо экспериментаторов все же не слепнет.
Все это, конечно, несколько искаженная интерпретация событий: В частности, лингвистическую теорию ни в коем случае нельзя сводить лишь к одной генеративной лингвистике. Как выше указывалось, обращение лингвистики к вопросам теории диктовалось более общими и далеко не «семейными» (для американской лингвистики) обстоятельствами, связанными с ходом развития всей науки в целом. И осуществлялось оно не только в США, но также и в европейской лингвистике, которая в своем стремлении уйти от односторонней исторической (а точнее, хронологической) описательности младограмматизма и заняться построением лингвистической теории имела тот же источник - Ф. де Соссюра. Собственно, казалось бы, в данном случае дело обстояло проще - в европейской науке о языке лингвистическая теория существовала: в концепции самого Ф. де Соссюра. Однако эта простота имела свою сложную сторону. Как указывалось, из концепции Ф. де Соссюра делались прямо противоположные выводы и. в частности, в американской лингвистике она послужила основой для развития описательных и аналитических процедур. Теперь, когда стало ясно, что «методический» уклон представляет лингвистику лишь в одном и весьма узком аспекте, как науку описательную, понадобилось переработать концепцию Ф. де Соссюра таким образом, чтобы придать ей преимущественно теоретический уклон неодновременно освободить таящиеся в лингвистической теории общенаучные потенции (на что настоятельно указывал еще В. Гумбольдт) и открыть перед ней новые теоретические и практические перспективы. За эту работу взялся Л. Ельмслев, создав свою глоссематику. Работа (выполненная, кстати говоря, значительно раньше Н. Хомского) оказалась неблагодарной, во Многом недооцененной и непонятой (также и в советском [25] языкознании), но свое дело она сделала - сообщила ту теоретическую инерцию, которая продолжает действовать и ныне и не перестает пугать своей устремленностью всех тех в лингвистике, кто предпочитает исповедовать заведомый эмпиризм.
Таким образом в современной науке о языке возникли две лингвистические теории - глоссематика и генеративная лингвистика(15). В них много общего, и это общее от «духа времени» сегодняшнего дня, от тех тенденций, которым следует современная наука в целом. Обе они, в частности, в самых своих установках резко направлены против «методического» уклона науки о языке. Но в них много и различного: они разномасштабны, нацелены на разные задачи и далеко не однозначно толкуют само назначение теории в лингвистике. Анализ этих теорий не может не быть поучительным и для советской науки о языке, которая, разумеется, не может представлять собой особого, замкнутого в себе лингвистического царства. Рассмотрим последовательно (и неизбежно, в самых общих чертах) обе эти теории.
(15) Разумеется, теоретический багаж лингвистики этого периода вовсе не ограничивается глоссематикой и генеративной лингвистикой. Наряду с ними можно назвать, например, теории К. Бюлера (модель органона языка), А. Марти (всеобщая грамматика и философия языка), пражскую функциональную лингвистику. Однако глоссематика и генеративная лингвистика значительно полнее выражают теоретические устремления этого периода, они оказали на современную лингвистику большее влияние, и поэтому им в первую очередь и уделяется внимание в настоящей работе.
Это рассмотрение, однако, следует предварить обсуждением ряда общих принципов, которые не только должны послужить основой для оценки названных конкретных лингвистических теорий, но и учитываться при построении всякой научной теории (лингвистическая теория в этом случае выступает лишь в качестве частного случая). Для языкознания это тем более необходимо, что оно чурается строгого толкования термина «теория» и употребляет его с поразительной свободой (а иногда даже с излишним легкомыслием), вследствие чего создается впечатление, что лингвистика переполнена теориями и даже страдает от их переизбытка. В действительности же лингвистика лишь вступает на путь теоретического осмысления своего предмета, и главное, в чем она нуждается уже на первом этапе своего пути,- [26] это осознание трудностей, с которыми неизбежно придется ей столкнуться, и определение общих требований условий формирования теории. Начинать, видимо, надо с того фундаментального фактора, который именуется научным климатом, или общим научным фоном.
В настоящее время принято говорить о второй научной революции. Первая научная революция, связанная с именем Декарта, установила систему общенаучных принципов, на основе которых развивалась наука XVIII и XIX веков. Этими общенаучными принципами в той или иной степени руководствовалось и языкознание, и наиболее полное свое выражение они получили в младограмматизме. Характерно при этом, что на основе этих общенаучных принципов не было создано лингвистической теории и они послужили лишь основой для развития описательных и аналитических процедур (как исторических, так и синхронических). К числу декартовской системы принципов относятся:
1. Принцип причинности, или детерминизма, исключающий возможность любых случайностей. Если ученый и встречался с ними, то они объяснялись неполнотой наших знаний. Этому принципу языкознание обязано введением понятия непреложности фонетических законов, не допускающих никаких исключений, да и определением всей науки о языке в целом как науки законополагающей.
2. Количественный принцип, или принцип измеримости, согласно которому лишь измеряемое и выраженное на языке чисел может подлежать научному обсуждению и быть квалифицировано как знание. Может показаться, что этот принцип с запозданием только теперь проникает в науку о языке в виде математической лингвистики. Но это представление строится на неправильном представлении о природе математики (об этом еще ниже). Количественный принцип способствовал возникновению, например, лингвистической географии, использующей метод изоглосс, и даже такого более широкого направления лингвистических исследований, как ареальная лингвистика (также опирающаяся на изоглоссы).
3. Принцип непрерывности. Он представляет все изменения в природе как постепенный и непрерывный процесс. Стоит вспомнить, что один из своих трех главных принципов, лежащих в основе эволюции языков, [27] А. Мейе (наряду с принципом единичности языковых явлений и принципов закономерности развития языков) так и назвал - принципом лингвистической непрерывности.
4. Принцип имперсональности, или независимости результатов исследования от деятельности и личности ученого, роль которого сводится к бесстрастному собиранию фактов и наблюдений (с последующей интерполяцией по ним законов). Первым таким каталогом лингвистических фактов и законов был «Компендиум» А. Шлейхера, а за ним последовал длинный ряд несомненно более совершенных трудов, однако в сущности своей подобного же рода - от монументальной «Сравнительной грамматики индоевропейских языков» Бругмана и Дельбрюка до многочисленных младограмматических историй отдельных языков.
XX век переосмыслил роль ученого в деятельности познания мира и саму цель знания. «Человеческий фактор», о котором всегда так заботились гуманитарные науки, занял более важное место, чем прежде. Вместе с тем «человеческий фактор» утерял свой «личный», оценочный характер и был введен в научные рамки. Стало признанным, что знание - это непрерывный процесс человеческой деятельности и поэтому из него нельзя исключать человека. Человек же находится в неодинаковых условиях наблюдений, использует разные «приборы» для наблюдений и поэтому приходит к нетождественным результатам. Поэтому универсальность законов не означает теперь их универсальности помимо наблюдателя, а их справедливость - пригодности для каждого из наблюдений, что требует уже вероятностного подхода. В результате всех этих предпосылок возникли новые общенаучные принципы, чему много содействовали исследования физиков.
1. Принцип детерминизма преобразовался в принцип вероятностного характера законов, предсказания которых не безусловно определённы. Вероятностный принцип лишь начинает проникать в лингвистику, но он уже привел к тому, что нарушил четкость границ многих лингвистических явлений, да и само понятие лингвистического закона лишил безусловной формы. Проникновению этого принципа следует приписать и использование з лингвистике метода «черного ящика», когда не ищутся [28] причины, вызывающие возникновение тех или иных явлений, и эти явления, как и само их возникновение, определяются на основе вероятностных характеристик их появления. Вероятностный принцип ответствен и за постановку проблемы предсказуемости линейного развертывания речевого акта и многих других.
2. На место количественного принципа встал структурный принцип, который вместо количественной измеряемости того или иного сложного образования требует исследования внутренних отношений элементов этого образования, трактуемого как открытая или закрытая структура (в последнем случае обязателен учет экстраструктурных факторов). Применение структурного принципа в лингвистике вызвало много споров. Ему, в частности, ставили в вину, что он не учитывает «человеческого фактора», вырывает лингвистические факты из конкретной обстановки и рассматривает их вне исторической перспективы. Все это безусловно так и есть, и даже больше того: структурный принцип в качестве обязательной предпосылки своего применения предполагает проведение всех этих процедур, которые ставятся ему в укор. Но тем самым он выявляет формы отношений и закономерности поверх всех этих факторов, носящих непреходящий характер, что дает возможность вскрытия новых аспектов у такого многостороннего явления, как язык, а также и универсалий, имеющих междисциплинарный характер. Иными словами, он ставит и решает Другие задачи, чем те, которые достижимы с помощью старых методов. Но самое забавное в истории со структурным принципом заключается в том, что ничего нового в этом отношении сравнительно с количественным принципом, который он сменил, у него нет. Количественному принципу можно адресовать все те же упреки, которые адресуются ныне структурному принципу.
Надо отметить, что вообще взаимоотношение количественного и структурного принципов носит в лингвистике довольно сложный характер. Иногда создается впечатление, что именно структурный принцип подготовил усвоение лингвистикой количественного (или, как иногда говорят, квантитативного) принципа, получив его воплощение в математической лингвистике. Иными словами, здесь устанавливается обратная последовательность появления принципов, основу которой составляет [29] предпосылка, что именно структурный принцип привил науке о языке понятие точности, составляющее сущность математических методов, и тем самым открыл дорогу для этих последних в лингвистику. Это впечатление обусловлено сведением всей математики к измерению и подсчету, что совершенно неправомерно. Сама математика испытала сильное преобразующее влияние структурного принципа и занята теперь его освоением. Таким образом, проникновение структурного принципа в лингвистику и математику в действительности идет параллельно.
3. На смену принципу непрерывности пришел принцип дискретности, который известный физик Шредингер назвал «воистину фундаментальной концепцией» современной науки. Наряду со структурным принципом, этот принцип наиболее основательно проник в лингвистику и произвел глубокое ее преобразование. Принцип непрерывности требовал исторической перспективы, и поэтому исторический подход ко всем объектам, изменявшимся во времени, превратился в почти обязательный постулат науки XIX века. Как для структурного, так и для дискретного принципа историчность не обязательна, она отнюдь не способствует изучению отношений дискретных единиц структуры. Так родилась синхроническая лингвистика, которой ныне уделяется предпочтительное внимание. Естественным образом с изучением дискретных отношений структуры языка оказалась связанной проблема его знаковости, так как именно через посредство знака достигается в языке эффект дискретности. А проблема знаковости языка перебросила мост к семиотике, которая предоставила в распоряжение лингвистики свой формальный аппарат с целью изучения языка в совершенно новом аспекте и установления общей основы между языком и другими знаковыми системами (в том числе и «языком» мышления). Дальнейшими этапами на пути усвоения наукой о языке принципа дискретности явились теория фонологических дифференциальных признаков, подвергающая дискретизации уже свойства и признаки языковых единиц, и применение в семантике компонентного анализа, ставящего себе целью описание лексических значений и синтагматических (синтаксических) отношений через посредство разного рода координат, параметров, множителей [30] и дифференциальных семантических признаков (компонентов).
4. Принцип имперсональности крепче других удерживается на ногах, но и он в последние годы заметно сдает свои позиции. Его подтачивает теперь уже почти общепринятое убеждение, что личность исследователя, его деятельность и вооруженность соответствующими приборами оказывают прямое влияние на результаты исследования. По-видимому, принцип имперсональности должен уступить место принципу дополнительности. Его сформулировал знаменитый физик Нильс Бор. По определению Н. Бора, данные об объекте, полученные разными исследователями и взаимно дополняющие друг друга, «кажутся противоречащими друг другу при попытке скомбинировать их в одну картину», они даже «не могут быть скомбинированы при помощи обычных понятий (под ними Н. Бор имеет в виду в первую очередь причинность) в единую картину объекта», так как воспринимаются как взаимоисключающие. В этих данных «взаимодействие между измерительными приборами и объектом составляет нераздельную часть явления» и, следовательно, наблюдателя нельзя отделить от наблюдаемого, что и обусловливает противоречивость дополняющих друг друга данных (16). [31]
(16) Изложение принципа дополнительности см. в кн. (сб. статей): Н. Бор. Атомная физика и человеческое познание. М., 1961. Акад. В. А. Фок, давая принципу дополнительности свое истолкование и представляя его как принцип относительности к средствам наблюдения, по поводу самого принципа дополнительности пишет: «Поскольку наблюдаемость того или иного аспекта явлении есть отражение объективных свойств природы, то о принципе дополнительности Бора можно говорить как о законе природы» (В. А. Фок. Квантовая физика и философские проблемы. «Вопросы философии», "71, № 3, стр. 47). В советской философской литературе были и критические высказывания, направленные против принципа дополнительности. Им отвечает М. Э. Омельяновский: «Цепляясь за неточную терминологию, встречавшуюся в первых работах Бора, они в теории дополнительности видят не столько объективное описание опытных фактов, сколько субъективизашио исследуемых явлений (то же самое относится к теории относительности). А если иметь виду чисто философскую сторону дела, то эти критики защищают материализм, но материализм не марксистский, а старый, домарксистскии» (М. Э. Омельяновский. В. И. Ленин и проблемы диалектики в современной физике. «Вопросы философии», 1971, № 3.
Уже сам Н. Бор делал попытки распространить принцип дополнительности на другие науки - естественные и общественные, в том числе даже и на языкознание. В наши дни он привлекает к себе все больше внимания также и в советской научной литературе - не в плане рассмотрения его правомерности (этот вопрос уже не вызывает никаких сомнений), а в плане конкретного его воплощения в разных науках. Но этот принцип пока робко и неуверенно пробивает себе путь в лингвистику. Есть, впрочем, основание полагать, что он находит свое проявление в жадном и стремительном обращении лингвистики к изучению универсалий; При том значении человеческого фактора в исследованиях, которое современная наука считает необходимым учитывать, очень важно формулировать любое положение таким образом, чтобы его универсальность можно было использовать в разноаспектных исследованиях. В лингвистике это означает открытие в многообразии языковых структур черт, обязательных для любого человеческого языка и во всех случаях его проявления (что уже делает необходимым распространить поиски универсалий за пределы собственно языка), или установление набора признаков, через которые можно описать все конкретные языковые структуры.
Здесь были рассмотрены общие научные принципы раздельно, но они, конечно, взаимосвязаны друг с другом. Это, разумеется, не исключает того, что данное конкретное исследование делает сознательный (и избирательный) упор на следование одному из этих принципов, что часто диктуется самой целью исследования. С другой стороны - и это надо всячески подчеркнуть, - во всех тех случаях, когда тот или иной принцип приобретает права исключительности, расценивается как универсальный и свое существование обеспечивает за счет других, он обычно вторгается в те области, которые не находятся в его ведении. Он претендует уже на статус философско-методологической основы научных исследований, и именно такого рода браконьерство научных принципов и является характерной чертой всех разновидностей неопозитивизма. Что же касается фронтальной смены одной системы научных принципов другой системой, описанной выше, то ее, очевидно, надо трактовать как фундаментальное изменение научного мировоззрения, которое [32] неизбежно охватывает все науки и оставляет глубокий след и на формулировании в них новых задач, и на создании новых теорий. Эта констатация, естественно, имеет прямое отношение и к лингвистике.
Но этим не заканчивается рассмотрение общих положений и уточнений, выступающих в виде обязательных предпосылок разбираемых вопросов и весьма актуальных для науки о языке. Их следует продолжить и привести ряд разграничений и уточнений, касающихся отношений между специальной теорией и ее философской оценкой. Иногда эти отношения строятся на принципе абсолютного отождествления, при котором специальная адекватность теории оценивается в терминах методологических категорий. Более того, эта методологическая оценка порой подменяет специальные аргументы и служит в качестве главного критерия при определении ценности специальной теории. Между тем «философия призвана не к тому, чтобы давать патентованные рецепты, которые конкретные науки должны усваивать и применять, или строить новую универсальную картину либо модель мира, а к тому, чтобы совершенствовать философское мировоззрение, его категориальный аппарат, выступающий методом научно-теоретического мышления» (17). Иными словами, адекватность специальной теории должна определяться не философскими аргументами, а ее способностью дать возможно более исчерпывающее объяснение всей совокупности фактов и наблюдений, относящихся к изучаемому предмету. Каждая наука стремится к построению теории, ориентируя ее на природу изучаемого предмета, и естественным образом озабочена тем, чтобы доказать ее адекватность в пределах данной науки,- именно такого рода теориям и придают наименование специальных.
(17) Копнин. Марксистско-ленинская теория познания и современная наука. «Вопросы философии», 1971, № 3, стр. 34.
Из всего этого вовсе не следует, что специальные теории находятся вне философских оценок и никак не соотносятся с методологическими категориями. Но при всей своей соотносимости философские и специальные категории - это разные вещи и в каждой конкретной науке они выполняют не однозначные функции. Методологическая оценка специальной научной теории должна [33] осуществляться в первую очередь на основе способности научной теории обогатить и углубить метод диалектического материализма как «открытой теоретической системы, непрерывно изменяющейся на основе опыта науки и практики»(18). Такая высокая мера обязывает ко многому, и не многие исследования и теории способны ее выдержать; точно так же она не легко осуществима и требует осторожного обращения, но только она дает возможность определить правильные отношения между философией и специальной теорией и обеспечить творческую продуктивность самому философскому методу. Таким образом, каждая научная теория трансполируется по двум соотносимым указанным образом уровням - уровню специальной адекватности и уровню философской адекватности. Уровень же специальной адекватности обладает той особенностью, что на нем, как было уже сказано, имеют ценность не философские аргументы, а те гипотезы и доказательства, которые свойственны данной науке, которые ориентированы на предмет ее изучения и система которых и образует специальную теорию данной науки. Вот о такого рода специальных лингвистических теориях и идет в настоящей работе речь.
(18) П. В. Копнин. Марксистско-ленинская теория познания и современная наука. «Вопросы философии», 1971, № 3, стр. 33.
Второе уточнение касается масштабности или, точнее, шкалы масштабности специальных теорий. В каждой науке можно выделить множество более частных или более общих проблем, которые при желании несложно расположить в определенной последовательности по принципу большей или меньшей широты охвата исследований. Каждая из таких проблем, как правило, имеет свою теорию. Так, в лингвистике существует множество теорий слога, слова, грамматики, частей речи, падежей (и более узко: теорий славянских или даже русских падежей, частей речи в индоевропейских или только в германских языках) и т. д. Естественным образом во всех этих теориях должна бы быть последовательная соподчиненность, которая бы и образовывала упомянутую шкалу масштабности примерно в такой последовательности: теория славянских падежей основывается на общей теории падежей, общая теория падежей - [34] на общей теории грамматики, общая теория грамматики - на теории структуры языка, а эта последняя в конечной инстанции - на теории языка. Однако в действительности мы почти никогда ничего подобного не встречаем и обычно авторы, строящие, например, теории падежей, совершенно не заботятся о последовательной теоретической перспективе своих работ. Примечательно, что ко всем подобным «мелкомасштабным» теориям не предъявляют никаких философских претензий, а если в редких случаях это и делается, то по чисто внешним признакам - чаще всего по месту проживания авторов этих теорий. Не предъявляются же к ним философские претензии по совершенно ясной причине - все «мелкомасштабные» теории носят уж слишком очевидный специальный характер. А ведь все подобные теории должны располагать равным статусом специальной адекватности, независимо от своей масштабности.
В настоящей работе рассматриваются не частные и чувствующие себя весьма независимо теории (право которых на статус теории можно и оспорить), а лингвистические теории самого большого масштаба - специальные теории языка. Создание такой теории испытывает наибольшее влияние тех общенаучных принципов, о которых говорилось выше. Но, с другой стороны, такая теория должна служить общей основой для всех частных теорий, объединяя их едиными принципами. Более того, само выделение частных теорий должно находить оправдание в рамках общей теории языка.
Третье уточнение относится к определению самого понятия теории.
Здесь мы сталкиваемся с большими трудностями. Свою работу «Некоторые аспекты отношения между теорией и методом» Ен Рен Чао начинает словами: «Нет ничего проще, чем описать отношения между теорией и Методом. Теория - систематическая констатация относительно совокупности вещей, а метод - пути и средства, посредством которых вещи изучаются с целью построения теории. Но как только мы более пристально начнем рассматривать это упрощенное описание отношении, возникает куча проблем. Какие из вещей надо включать в теорию? Имеет ли дело метод со сбором и отбором данных и фактов относительно вещей или же с построением теории? Или же и с тем, и с другим? [35]
При наличии фактов можно построить одну или несколько теорий для их объяснения, и если существуют несколько теорий, то посредством какого метода можно осуществить выбор между ними?»(19). Сам Ен Рен Чао полагает, что при построении теории приходится иметь дело со следующими пятью более или менее условными категориями, последовательно наполняющимися теоретическим содержанием:
1. «Вещь». Под этим понимается все, с чего приходится начинать всякому исследователю,- факт, объект, явление и т. д.
2. «Набор». Набор уже предполагает отношения между «вещами» и поэтому включает такие понятия, как «единица», «класс», «член», «уровень» и пр.
3. «Символ» (в смысле «знака» Чарльза Морриса). Он включает такие понятия, как «терм», «код», «трансформ», «репрезентация» и пр.
4. «Метод». Под ним разумеется разного рода «исследовательская» деятельность - «операция», «наблюдение», «описание», «анализ», «синтез», «трансформация? [36] и пр. Все эти процессы имеют свои «процедуры» и «технику».
5. «Теория». Ее мы достигаем, когда все предшествующие категории достигают определенной степени «организации». Констатация фактов - не теория. Использование определенного метода может базироваться на теории или служить целям построения теории, но само по себе не является теорией. Теория начинается, когда все предшествующие операции результируются в виде «системы» с «правилами» и «законами».
(19) «Method and Theory in Linguistics», p. 15. Систематическое рассмотрение понятий теории представлено в интересной статье А. Рапопорта, которая начинается констатацией: «Невозможно дать точные определения ни для «системы», ни для «теории», так как оба эти слова понимаются во многих и притом различных смыслах, в одинаковой степени освященных широким употреблением» (стр. 15). Тем не менее А. Рапопорт считает возможным выделить три аспекта теории, которые подчеркиваются в различных смыслах «теории»: «Одним является логический или дедуктивный компонент теории (как в математике); другим - предиктивное (предсказательное) содержание теории (как в естественных науках) и третьим - эвристический аспект теории, ее способность обеспечить интеллектуальные точки опоры для исследований» (стр. 17). С точки зрения А. Рапопорта, лингвистические теории обращаются прежде всего к объяснительной силе теории и таким образом базируются в первую очередь на эвристическом аспекте теории, способном проложить путь к новым знаниям. «Лингвистическая теория есть структуральная теория языка, то есть описание того, как единицы языка соотносятся друг с другом в высказываниях. Теория не делает никаких предсказаний, которые надо верифицировать «контрольным экспериментом». В ней мало логических дедукций. Но она делает возможным систематическое описание языков» (A. Rapoport. Modern Systems Theory - an Outlook for Coping with Change. «General Systems», vol. XV, 1970, p. 17). Такая интерпретация лингвистических теорий ориентируется фактически на таксономические описания, отражающие «методическое» направление в лингвистике, и не учитывает новый тип теорий, о которых пойдет речь ниже.
Согласно Ен Рен Чао, получается, что процедура построения теории состоит в последовательном переходе от одной из обозначенных категорий к другой. Такое представление также упрощает действительное положение вещей. Совершенно очевидно, что уже и первые два уровня - уровень «вещи» и уровень «набора» - предполагают наличие определенной целенаправленности, которая имеет прямое отношение и к «методу», и к «теории». Определение теории, следовательно, едва ли можно начинать «снизу». Теория - взаимозависимая величина, включающая помимо всего прочего и такой пока не поддающийся расшифровке компонент, как интуиция (20).
(20) В недавно опубликованной переписке А. Эйнштейна содержится такое его критическое высказывание по поводу позитивизма Маха: «И вижу его слабость в его вере в то, что наука состоит в простой систематизации эмпирического материала; иными словами, он не признает свободного конструктивного элемента в формировании концепций. Он даже думает, что теории возникают путем открытий, а не путем изобретений (inventions)» (Ch. Ноttоn. Mach, cmstein and the Search for Reality. «Journal of the American Academy of Arts and Sciences», 1968, vol. 97, p. 648). По уверению Гейзенберга, Эйнштейн разъяснял ему, что «именно теория должна решать, что может быть измерено, какие величины наблюдаемы, а какие нет» (В. Гейзенберг. Теория, критика и философия. Успехи физических наук», 1970, т. 102, вып. 2, стр. 303). На основании этих высказываний можно сделать заключение, что теория спобствует объективизации предмета своего исследования.
В определении теории самым непосредственным образом находят свое выражение разные научные мировоззрения. Мы можем определить теорию как систему обобщенного знания, объяснения тех или иных сторон Действительности. Это определение теории больше соответствует декартовской системе научных принципов, так как предполагает, что обобщенное знание (в виде законов) [37] строится на основе некоторой совокупности имперсональных наблюдений и фактов и вне зависимости от их вероятностных характеристик. Это определение обладает и другим существенным недостатком, представляя теорию в основном как закрытую систему, недружелюбно относящуюся ко всякого рода гипотетическим построениям и интуитивным предпосылкам.
Мы можем определить теорию как систему гипотез, проверяемых и корректируемых практикой. Понимаемая таким образом теория есть любое научное единство знания, в котором факты и гипотезы связаны в некоторую целостность. Так как теория включает в качестве обязательного компонента систему гипотез, она носит вероятностный характер, и достоверность или недостоверность ее определяется дальнейшими исследованиями. По самому своему замыслу всякая теория предназначена служить основой для исчерпывающего и непротиворечивого описания объекта(21). Как кажется, именно это второе определение теории больше соответствует новой системе научных принципов, и исходя из него мы будем осуществлять оценку лингвистических теорий Л. Ельмслева и Н. Хомского.
Л. Ельмслев начинает свои рассуждения о необходимости лингвистической теории с провозглашения тезиса о создании лингвистики как самостоятельной науки со своими целями, задачами и, естественно, своей теорией. «Давно стало ясно, что наряду с филологией, где изучение языка и его памятников есть средство познания литературных явлений и исторических событий, должна существовать лингвистика - наука о языке» (266) (22). В филологии язык есть не цель изучения, а средство получения иных знаний. «То, что составляло главное содержание традиционной лингвистики, - история языка и генетическое сравнение языков, - имело своей целью не столько познание природы языка, сколько познание исторических и доисторических социальных [38] условиях и контактов между народами, т. е. знания, добытого с помощью языка как средства» (266). Помимо всего прочего лингвистическое изучение языка должно отличаться от филологического двумя существенными чертами. Лингвистическое изучение языка (и созданная для него теория) «должно искать постоянное, не связанное с какой-либо внеязыковой «реальностью», то постоянное, что делает язык языком, каким бы он ни был» (269). Это - во-первых. А во-вторых, оно должно противостоять принятому в области гуманитарных наук чистому описанию, «при котором явления перечисляются одно за другим без всякой попытки интерпретации через систему» (269-270). Как явствует из этих строк, в отличие от филологического изучения, довольствующегося методом описания, лингвистическое изучение обязано располагать теорией, через которую интерпретируются все факты. Отсюда и задачи лингвистической теории «испытать... тезис о том, что существует система, лежащая в основе процесса, - постоянное, лежащее в основе изменений» (271).
(21) С формальной точки зрения теорию можно также определить как метаязык описания объекта.
(22) Так как здесь и в дальнейшем будет цитироваться лишь одна работа Л. Ельмслева - «Пролегомены к теории языка» («Новое в лингвистике», выи. 1. М., 1960), во избежание перегрузки аппарата ссылок страницы этой работы указываются в тексте непосредственно за цитатой.
Л. Ельмслева много раз упрекали в том, что его лингвистическая теория совершенно оторвана от языковой реальности. Как писал А. Мартине, лингвистическая теория Л. Ельмслева - «это башня из слоновой кости, ответом на которую может быть лишь построение новых башен из слоновой кости»(23). Однако, по замыслу самого Л. Ельмслева, она таковой не должна была быть. «Лингвистическая теория, - писал он,-...начинается с ограничения области своего объекта» (279). И даже еще более определенно: «Теория получит свою простейшую форму, будучи построена лишь на тех предпосылках, которых обязательно требует ее объект. Более того, чтобы удовлетворять своей цели, теория во всех ее применениях должна обнаружить результаты, согласующиеся с так называемыми (действительными или предполагаемыми) экспериментальными данными» (271). Рассматриваемая с этой стороны, теория должна «Указать процедуру, дающую познание или понимание Данного объекта» (276).
(23) А.Мартине. Принцип экономии в фонетических изменениях. стр. 54.
Многих лингвистов, в особенности придерживающихся [39] сугубо субстанциональной ориентации(24), могло сбить с толку то обстоятельство, что Л. Ельмслев выделял в теории две стороны, которые он назвал произвольностью теории и пригодностью теории. Собственно, это не что иное, как признание того факта, что, с одной стороны, она представляет систему гипотез (и в этом смысле она произвольна, хотя ее произвольность и ограничивается ориентацией на определенный объект), а с другой стороны, корректируется и проверяется фактами (экспериментальными данными), что и устанавливает ее пригодность. Л. Ельмслев всячески подчеркивал эту двухсторонность теории: «В силу своей произвольной природы теория не реалистична; в силу своей пригодности она реалистична» (276); «в силу ее пригодности работа над лингвистической теорией всегда эмпирична; в силу ее произвольности она связана с исчислением» (277- 278). Было бы плохо, если бы Л. Ельмслев в общих предпосылках (пролегоменах) к своей теории отрывал одну сторону теории от другой, считал их независимыми друг от друга. Но, как видно из приведенных цитат, он не собирался этого делать. И оценивая эти общие предпосылки построения теории в целом, нельзя их найти недоброкачественными. Они во многом согласуются и с той системой общенаучных принципов, которая вкратце была обрисована выше. Таким образом, эта часть работы Л. Ельмслева заслуживает несомненного признания. [40]
(24) Прекрасным примером такого рода сугубой материалистичности может служить высказывание О. С. Ахмановой, отказывающее даже процессу абстракции в его мыслительной («умозрительной») природе. Она пишет: «Краеугольным камнем всех построений так называемой трансформационной грамматики является понятие «глубинной структуры», до которой исследователь должен дойти чисто умозрительно, поскольку в опыте ему даны только разные высказывания, называемые структурами «поверхностными». Но что это за абстракция, к которой исследователь приходит чисто умозрительным путем? На этот вопрос пока никто не может дать ответа» (О. С. А х м а н о-в а. Ленинская теория познания и лингвистическая абстракция. Сб. «Ленинизм и теоретические проблемы языкознания». М., 1970, стр. 151-152). Ответ на этот вопрос можно найти, например, в «Философском словаре» под ред. М. М. Розенталя и П. Ф. Юдина (М., 1963, стр. 7-8), где говорится: «Абстракция - одна из сторон, форм познания, заключающаяся в мыслительном отвлечении от ряда свойств предметов и отношений между ними и выделении какого-либо свойства или отношения... В процессе абстракции приходится иногда отвлекаться и от некоторых субъективных возможностей человека».
Впрочем не менее лингвистическая теория Л. Ельмслева (глоссематика) не получила признания. В чем же дело? Самый общий и вместе с тем бесспорно правильный по существу ответ на этот вопрос заключается в том, что лингвистическая теория не выдержала эмпирического испытания на пригодность. Иными словами, ответ содержится в тех общих предпосылках, которыми Л. Ельмслев предваряет саму теорию. Как известно, на основе теории Л. Ельмслева не удалось создать ни одного полного описания языка. Известно также, что этого не удалось сделать и самому Л. Ельмслеву. То, что им опубликовано, представляет лишь пролегомены к теории языка. Над ее практическим воплощением Л. Ельмслев работал много лет и при жизни напечатал лишь отдельные фрагменты написанного им («Язык и речь», «Одушевленное и неодушевленное, личное и неличное», «Стратификация языка» и др.)(25). Эти статьи не дают возможности составить себе представление о том, как бы выглядела теория Л. Ельмслева в последовательном и всестороннем своем конкретном воплощении. Надо добавить также, что опубликованные фрагменты создают впечатление относительной независимости от самой теории.
(25) Статьи собраны в «Travaux du Circle Linguistique de Copenhague», UI- ЛЛ. Copenhague, 1959.
Но сказать, что лингвистическая теория Л. Ельмслева не выдержала эмпирического испытания на пригодность,- еще фактически ничего не сказать. Надо найти причину того, почему она не выдержала этого испытания. Ответ на этот вопрос также содержится в общих предпосылках к его теории, но формулируем мы его уже в терминах теории Н. Хомского - это даст нам возможность провести некоторые сопоставления обеих теорий. По утверждению Л. Ельмслева, лингвистическая теория начинается с ограничения области своего объекта и должна быть ориентирована на этот объект. Обе эти процедуры относятся по сути дела к числу гипотетических и основываются на некоторых интуитивных представлениях. Обе эти процедуры дают возможность построения теоретических моделей языка, обладающих Разной силой, т. е. способных решать разные классы аДач и охватывать более широкий или более узкий круг [41] явлений. Лингвистическая модель Л. Ельмслева оказалась чересчур сильной. Это, впрочем, с самого начала отвечало замыслам самого Л. Ельмслева. Она охватывает все знаковые системы, которые по своим формальным признакам подходят под определение языка. Фактически она покрывает собой любые семиотические системы и потому является не теоретической моделью естественного языка, а теоретической моделью любой семиотической системы, которую можно представить как язык(26). Кстати, как известно, сам Л. Ельмслев трактовал свою теорию именно в этом смысле и читал в Лондонском университете лекции, посвященные приложению ее к таким знаковым системам, как бой часов и дорожные знаки. Таким образом, самое большее, на что способна теория Л. Ельмслева в отношении естественного языка, это дать его описание как одной из семиотических систем, но она оказалась совершенно слепа ко многим и притом весьма существенным особенностям естественного языка. Именно поэтому она оказалась непригодной для его описания или, говоря иными словами, неадекватной объекту.
(26) Один из немногих соратников Л. Ельмслева по созданию глоссематики Ульдалль пишет в своей глоссематической алгебре: «Изложенная здесь алгебра универсальна, т. е. ее приложение не ограничивается материалом определенного порядка и, таким образом, не имеет ничего специфически лингвистического или даже гуманитарного в своем характере или изложении, хотя по замыслу ее главная цель состояла в установлении основы для описания лингвистического и иного гуманитарного материала» (Н. U 1 d а 11. Outline of glos-sematics. Copenhagen, 1959, p. 86). Видный американский лингвист Э. Хауген в своей рецензии на «Пролегомены» Л. Ельмслева дает следующую ее оценку: «Едва ли лингвист является тем человеком, который способен прорецензировать эту книгу. Это скорее вклад в семиотику, чем в лингвистику, поскольку книга имеет дело с описанием всех символических систем, а не с определенной структурой естественных языков> («International Journal of American Linguistics», 1954, vol. XX, No. 3, p. 247).
Сам Л. Ельмслев указывает следующие четыре свойства глоссематики: «Во-первых, трактовка аналитического процесса как единственно адекватного; во-вторых, выдвижение на первый план формы, которой до сих пор предпочиталось содержание; в-третьих, стремление видеть в языковой форме не только форму выражения, но и форму содержания; наконец, в-четвертых, - и это вытекает из перечисленных особенностей - трактовка [42] языка (в том смысле, в каком это слово обычно понимают лингвисты) как частного случая семиотической системы»(27). Теоретической ценностью фактически обладает лишь четвертое (и уже разобранное нами) свойство глоссематики, трактующее естественный язык как частный случай семиотической системы. Три другие, как это совершенно ясно, имеют методический характер. Весьма примечательно, однако, то обстоятельство, что собственно теоретическое положение глоссематики сам Л. Ельмслев, как это явствует из приведенного высказывания, ставит в зависимость от методических процедур, т. е., иными словами, теорию представляет в положении производного от методических принципов. И это не случайная оговорка, засвидетельствованная приведенной цитатой, а действительное положение вещей в глоссематике, 'представляющее отношения, которые должны существовать между теорией и методом, в инверсионном виде. И отсюда многие более частные недостатки глоссематики как лингвистической теории, связанные вместе с тем с основным просчетом, который был указан выше.
(27) Нуelmslev. La stratification du langage. «Word», vol. 10, la&4, p. 164.
В глоссематике язык предстает как строго формальная система функций - изложение этих функций, их соподчиненность и отношения составляют содержание глоссематической алгебры. Через посредство этой системы и должны интерпретироваться все факты языка. Аналитическая процедура языка в соответствии с правилами глоссематической алгебры фактически повторяет ту процедуру сегментации и 'классификации (item-and-arrangement grammar), которая используется американской школой дескриптивной лингвистики (это обстоятельство неоднократно отмечалось в литературе), с той разницей, что дескриптивная лингвистика при этом ни на какую особую теорию и не претендовала (и даже наоборот, всячески подчеркивала свою независимость от теории), а глоссематика подвела под свои аналитические процедуры теоретический фундамент. Это обстоятельство с новой стороны характеризует подчиненный методу вторичный характер теории в глоссематике.
Как и всякая формальная система, глоссематика [43] тавтологична. Нельзя сказать, что глоссематическая алгебра совсем не способна привести к новым знаниям. Если отказаться от примитивного понимания объективного факта, то следует признать, что глоссематика помогла выявить, например, такой факт, как идентичность функциональных условий в области морфологии и фонологии. Но такого рода констатации неизбежно повторяются в случаях новых приложений, в случаях привлечения «свежего материала», не давая при этом ничего нового. Да и приложений этих почти не было. Как пишет X. Спанг-Ханссен, «по причине скудности «свежего материала» обсуждение глоссематических проблем часто превращалось в сплошное топтание на одном месте»(28), само обращение к языковому материалу носило такой характер, который создавал впечатление, что «мы сталкиваемся скорее с иллюстрацией теории, чем с ее приложением»(29), почему и напрашивался логический вывод, что неспособность теории охватить весь язык, дать достаточно исчерпывающее его описание обусловлена «определенными «имманентными» особенностями глос-сематического направления»(30).
(28) X. Спанг- Ханccен. Глоссематика. «Новое в лингвистике», вып. IV. М., 1965, стр. 328-3129.
(29) Там же.
(30) Там же.
Весьма показательно то обстоятельство, что расширение глоссематической методики формального анализа также и на план содержания привело к тому, что размыло границу между языком и неязыком. Особенно отчетливо это проявилось при дискуссии, которая развернулась относительно природы фигур плана содержания. В соответствии с концепцией глоссематики язык есть система знаков, которые являются двуплановыми единицами. Но ниже знакового уровня располагается также принадлежащий языку уровень фигур, из которых строятся знаковые единицы. Фигуры - единицы одноплановые. В плане выражения ими являются фонемы. Что же следует отнести к фигурам плана содержания? Никакие виды «значений» фигурами плана содержания не могут быть, так как «значения» - принадлежность знаков. Теоретически следует сделать вывод, что фигурами плана содержания должны быть элементы, из которых строятся «значения», - но что они представляют [44] собой, как их получить, какими методами выделить, как идентифицировать? Единственный ответ, которым располагала глоссематика на эти вопросы, сводился к тому, что фигуры плана содержания образуются всем континиумом мира действительности, дискретизация которого должна осуществляться на основе некоторых логических представлений, напоминающих сократовские идеи. Позднее лингвистика из этого тупика вышла с помощью разных видов семантического компонентного анализа, выделяющего минимальные семантические элементы, но техника компонентного анализа никак не укладывается в теоретическую схему глоссематики(31), а сама глоссематика так и не нашла никакого выхода из того логического круга, куда завел ее формальный анализ плана содержания.
Создается впечатление, что Н. Хомский в своей теории учел (едва ли, впрочем, сознательно) эти недостатки теории Л. Ельмслева(32). Он с самого начала ориентирует свою теоретическую модель на естественный язык. Рассмотрев первоначально две модели - модель языка с конечным числом состояний и модель фразовых структур (в переводах на русский она часто именуется моделью непосредственно составляющих, или сокращенно - НС-моделью), Н. Хомский доказывает их недостаточность, обусловленную, по сути дела, тем, что эти модели строились, так сказать, в обратном направлении - от методов описания (разработанных учителем Н. Хомского - 3. Хэррисом) и без всякого гипотетического (интуитивного) представления о природе объекта - естественного языка. Соответственно ,он останавливает свой выбор на более сильной трансформационной модели, но считает ее слишком сильной для естественного языка (т. е. способной охватить явления, не принадлежащие собственно естественному языку).
(31) Cм. по этому поводу: Н. Вirnbaum. Problems of Typological and Genetic Linquistics Viewed in a Generative Framework. The Hague-Paris, 1970, pp. 21-23.
(32) X. Бирнбаум справедливо указывает на то, что «подходы к языку ьльмслева и Хомского различаются в своей основе» (Н. Вirnbaum. Problems of Typological and Genetic Linguistics Viewed in о Uenerativc Framework, p. 35.)
Определяя цели лингвистической теории (как они мыслятся в генеративной грамматике), Н. Хомский указывает, [45] что они состоят в характеристике «всех и только всех» предложений конкретного языка. Лингвистическая теория, с одной стороны, должна быть достаточно общей, чтобы покрывать собой все естественные языки, но, с другой стороны, не настолько общей, чтобы быть применимой к другим системам коммуникаций или другим знаковым системам (что придало бы им статус языка). Трансформационная модель включает такие последовательности операций, которые, по-видимому, не нужны для естественного языка, т. е. она более обща (более сильна), чем это надо для теории структуры естественного языка. Отсюда возникает необходимость включения в трансформационную грамматику некоторых формальных ограничений, чтобы генеративные грамматики конкретных языков, созданные с учетом этих ограничений, были не только в принципе способны объяснить все предложения, фактически обнаруживаемые в данных языках, но также исключали как теоретически невозможные максимальное количество непредложений. Н. Хомский полагает, что существуют чрезвычайно специфические условия универсального порядка, управляющие оперированием грамматическими правилами. Посредством определения и формализации этих условий он и стремится ограничить силу трансформационной грамматики - ввести ее, так сказать, в лингвистические берега. Надо отметить, что это стремление Н. Хомского встречает положительное отношение не у всех лингвистов, работающих в том же направлении, что и Н. Хомский, и они (подобно Л. Ельмслеву) большую силу модели, способную покрыть собой и другие коммуникативные системы, считают положительным ее качеством.
Далее Н. Хомский определяет ту главную особенность объекта, на которую ориентируется вся его теория. Он пишет в самом начале своей работы, привлекшей (как и его «Синтаксические структуры») внимание широкого круга лингвистов: «В настоящей работе я буду употреблять термин «лингвистическая теория» только применительно к системе гипотез об общих особенностях человеческого языка; эти гипотезы выдвигаются с целью объяснить определенный круг языковых явлений... Главное, что должна учитывать любая серьезная лингвистическая теория, заключается в следующем: взрослый носитель того или иного языка может [46] в случае необходимости построить новое предложение на родном языке, и другие носители того же языка поймут его, хотя это предложение является и для них новым... Нормальное владение языком предполагает не только умение легко понимать бесконечное множество совершенно новых предложений, но также и умение опознавать неправильные предложения, а иногда - давать им интерпретацию»(33). Эту особенность языка Н. Хомский назовет творческим аспектом языка (и будет уделять ему много внимания) и, стремясь постичь ее, будет говорить о врожденной языковой способности человека. Сущность этого творческого аспекта Н. Хомский любит передавать словами В. Гумбольдта о том, что язык обладает способностью посредством ограниченных средств создавать безграничное множество предложений. Творческий аспект языка представляет собой главную основу для противопоставления генеративной модели языка всем видам таксономических моделей, базирующихся на голом описательстве. В число таксономических моделей Н. Хомский включает и структурную лингвистику в том ее виде, в каком она известна под именем «дескриптивной лингвистики»(34). От этой последней Н. Хомского отвращает прежде всего то, что в ней структурная доктрина выродилась в стандартный набор правил сегментации и классификации, которые представляют преимущественное орудие эмпирического изучения языка.
Творческий аспект языка так, как он сформулирован выше, в цитате из работы Н. Хомского, не может быть познан средствами лишь одной лингвистики, так как умение строить совершенно новые предложения - это уже область мыслительной деятельности человека. Отлично понимая это, Н. Хомский в последней своей работе («Язык и мышление») утверждает, что «главное значение изучения языка заключается в том понимании, которое оно может обеспечить в отношении характера мыслительных процессов»(35), и поэтому считает лингвистику [47] разделом (может быть, главным) психологии человеческого мышления. Но Н. Хомский строит все же лингвистическую теорию, и с тем, чтобы остаться в пределах лингвистики, он осуществляет ряд отграничительных процедур, смысл которых передается следующими его высказываниями: «На основе неполного знакомства с данными речи каждый нормальный человек добивается полного владения своим родным языком. Знание родного языка можно - в некоторой, почти еще недостаточно определенной степени - представить как систему правил, которую мы можем назвать грамматикой языка»(36). Множество высказываний, строящихся в соответствии с грамматикой языка, можно назвать «языком, порожденным грамматикой», именно в этом множестве можно установить все правила грамматики данного языка. Соответственно, в отличие от описательных утверждений таксономических грамматик, такую грамматику (способную порождать бесконечное множество правильных предложений и поэтому равнозначную языку) следует называть порождающей. И далее Н. Хомский делает самое критическое для своей теории разграничение. «Порождающая грамматика, фактически усвоенная тем, кто изучил определенный язык, представляет собой некое устройство, которое, используя соссюровские термины, мы можем назвать языком... Ясно, что описание внутренней системы навыков, представляемое грамматикой, нельзя смешивать с описанием реальной речевой деятельности, что подчеркивал еще Ф. де Соссюр, а также с описанием речевой деятельности в потенции. Реальное использование языка - и это совершенно очевидно - представляет собой сложное взаимодействие многих факторов самой разнообразной природы, причем грамматические способы - лишь один из этих факторов. Естественно предположить, что серьезное изучение реальной речевой деятельности возможно лишь в той степени, в какой мы понимаем сущность порождающих грамматик, которые усваиваются изучающими язык и применяются говорящими и слушающими»(37). [48]
(33) Н. Хомский. Логические основы лингвистической теории. «Новое в лингвистике», вып. IV. М., 1965, стр: 465-466.
(34) к таксономическим моделям должна, видимо, быть отнесена и глоссематика, хотя сам Н. Хомский об этом нигде не говорит.
(35) N. Chomsky. Language and Mind. N. Y., 1968, p. 59.
(36) Н. Хомский. Логические основы лингвистической теории, стр. 466.
(37) Там же, стр. 467-468.
И еще раз в одной из своих более поздних книг: «Чтобы предотвратить продолжающееся недоразумение, имеет смысл еще раз повторить, что порождающая грамматика не является моделью для говорящих или слушающих. Она стремится охарактеризовать в максимально нейтральных терминах знание языка, которое создает основу для конкретного использования языка говорящими или слушающими»(38). Это знание языка, позволяющее строить бесконечное множество правильных высказываний, Н. Хомский называет теперь компетенцией (competence), а способность на основе этой компетенции строить конкретные правильные высказывания - употреблением (perfomance). При этом он всячески подчеркивает, что теория компетенции и теория употребления - разные вещи (хотя для построения теории употребления предварительно необходимо построить теорию компетенции). Свою задачу Н. Хомский видит в построении теории компетенции.
(38) N. Chomsky. Aspects of the Theory of Syntax. Cambridge, l"ss., 1965, p. 9.
Итак, генеративная грамматика есть теория языковой компетенции, которая в общих своих основах является врожденной для человека. Она стремится охарактеризовать «в максимально нейтральных терминах» знание языка, составляющее основу для конкретного употребления языка говорящими и слушающими. Компетенция говорящих и слушающих и есть грамматика их языка. Эксплицитное формулирование этой грамматики и есть общая лингвистическая теория. Но каким образом можно осуществить эту экспликацию лингвистической теории, ориентируясь, с одной стороны, на творческий аспект языка, а с другой стороны, оставаясь в пределах компетенции? Не требуется большого усилия, чтобы понять, что это несовместимые вещи и при конкретном формулировании теории надо пожертвовать либо одним, либо другим. Как показывают приведенные высказывания, Н. Хомский фактически пожертвовал творческим аспектом языка, на который он вначале ориентировал свою теорию. В результате образовался разрыв между теоретической программой Н. Хомского и правилами генеративной грамматики.
Это становится особенно ясным, как только мы переходим [49] к рассмотрению некоторых конкретных проблем генеративной лингвистики.
Начнем с понятия языка. По определению генеративная теория есть теория языка, природа которого характеризуется теми качествами, о которых говорилось выше (т. е. творческими потенциями и пр.). Однако язык, как это явствует из приведенных выше цитат, отождествляется Н. Хомским с множеством (неограниченным) правильных высказываний, порожденных грамматикой. Таким образом, язык фактически равнозначен совокупности высказываний, в основе которых предполагается наличие некоего порождающего их механизма (грамматики). Все внимание Н. Хомского направлено на то, чтобы дать на достаточно абстрактном уровне описания всех аспектов процесса порождения высказываний. Из описания этого процесса порождения, а также из привлекаемого для этой цели языкового материала мы видим, что то, что Н. Хомский понимает под высказываниями, фактически означает предложения. И только предложениями (не получающими, впрочем, эксплицитного определения и выступающими в качестве интуитивных категорий) Н. Хомский оперирует при изложении всех положений своей теории. Из всего этого следует, что в действительности генеративная теория есть теория не языка, а теория предложения(39). И в этом Н. Хомский идет по следам не только Ф. де Соссюра, относящего к языку фактически лишь то, что расположено ниже предложения, а предложение отдающего уже речи (в этом Н. Хомский готов признать свою зависимость от. Соссюра), но и вообще стародавней традиции, никогда не осмеливавшейся подниматься выше предложения и по сути дела так и не справившейся с предложением. Свое нежелание выйти за пределы предложения Н. Хомский высказывает совершенно недвусмысленно, [50] указывая (и неоднократно), что не следует порождающую грамматику (понимаемую изложенным выше образом) смешивать с речью (которая, как известно, строится из последовательности связанных друге другом предложений), что речь слишком сложное образование, чтобы можно было с ней справиться с помощью описываемого им механизма порождения (грамматики) .
(39) В генеративной теории, правда, указывается, что можно распространить предложение на текст любой протяженности и даже трактовать как единое предложение целое произведение (например, «Преступление и наказание» Достоевского). Разумеется, это утверждение имеет лишь декларативную силу, оно никак не согласуется ни с возможностями аналитического аппарата, разработанного генеративной теорией, ни с особенностями структуры сложных высказываний. Более того, генеративная теория даже не допускает мысли, что сложные образования (дискурс), в которых предложения выступают как исходные единицы, - особая область исследований со своими типами отношений и зависимостей.
Теория языка и теория предложения, конечно, не однозначные понятия, и далеко не все в языке можно объяснить и определить через посредство особенностей и характеристик, свойственных предложению. Достаточно сказать, что многое в структуре самого предложения зависит от дискурса, который тоже еще не отображает всех свойств языка, но является все же более сложным образованием, чем предложение. Так, употребление анафорического местоимения и эллипсиса во многом регулируется связями предложений в дискурсе. Ср. Иванов за рабочую смену выработал 26 деталей. А Петров - вдвое больше. Дискурс часто требует употребления определенной модальности и определенных видо-временных значений. Ср. По утрам он съедал один и тот же завтрак. Он съел бутерброд с колбасой и выпил стакан молока. Второе предложение в данном примере, абсолютно правильное само по себе, в этом дискурсе неправильно, так как нарушает согласование видо-временных отношений. (Надо было: Он съедал бутерброд с колбасой и выпивал стакан молока). Наконец, дискурс может управлять употреблением грамматических форм, иногда даже вопреки принятым правилам. Ср. В больнице доктором работала Елена Николаевна Крымова. Доктор сделала все зависящее от нее, чтобы спасти ребенка. Есть все основания полагать, что дискурс способен вносить весьма существенные коррективы и в стандартный анализ предложений по деревьям, принятый в генеративной теории.
Можно, правда, сказать, что требования учитывать дискурс выходят за пределы того, что традиционно связывается с анализом предложений (тем более, что отношения предложений в дискурсе почти совсем не изучены. Это несомненно так, но ведь в работах Н. Хомского речь идет о теории языка, а не о теории предложения, и опять-таки о теории, а не о методе (с помощью которого [51] традиционно анализируется предложение). И кроме того, теорию следует судить не только в соотнесении с традицией, но также - и, пожалуй, в первую очередь - по тем обещаниям, которые она дает. Как видно уже из этих рассуждений, своих обещаний генеративная теория не выполняет.
Генеративную теорию нередко представляют в виде системы «ввод-вывод». Что задается глубинными структурами (как бы они ни понимались), то посредством трансформационных операций, вовлекающих семантический и фонологический компоненты и действующих в своей порождающей деятельности с автоматической непогрешимостью, и проявляется в поверхностных структурах. Иными словами, мы и в данном случае, как и в глоссематике, сталкиваемся с тавтологичностью, которая согласуется с постулатом о творческом аспекте языка только при том условии, что творческая способность языка понимается как способность тавтологически воспроизводить в поверхностных структурах заданные глубинные структуры не ограниченным в количественном отношении образом. Но что и как вводится в порождающий механизм, т. е. что такое глубинная структура?
В литературе вплоть до настоящего времени дискутируется вопрос о статусе глубинной структуры - принадлежит ли она языку или мысли и соответственно является ли она универсальной или чисто языковой. Бесспорно, этот вопрос имеет большое значение, учитывая, что начальным, отправным пунктом в процессе порождения признается именно глубинная структура. Следует думать, что если бы глубинную структуру можно было признать принадлежащей мысли (и универсальной в том смысле, в каком универсальными признаются мыслительные процессы, описываемые обычно в логических терминах), то все творческое можно было бы связать с глубинной структурой. Но в этом случае глубинная структура, поскольку она принадлежит мысли, оказывается вне грамматики как порождающего механизма. В лучшем случае грамматике можно приписать способность реализации «готовой» глубинной структуры в поверхностную, что также не характеризует ее как творческий инструмент. Эта концепция строго отграничивает язык и мысль друг от друга, помещая в пространстве между ними порождающий механизм, действующий со [52] слепой и глухой автоматичностью. Больше оснований предполагать, что язык и мысль взаимодействуют друг с другом, и притом не таким образом, что работают по одним и ем же правилам, по одним и тем же схемам(40), а взаимно дополняя друг друга. Следствием этой точки зрения, впрочем, является неизбежный вывод, в силу которого всякий раз, когда язык вступает во взаимодействие с мыслью, в итоге получается не языковое образование, каким рисуется в генеративной теории предложение, а речь со всеми ее «многими факторами разнообразной природы», с которыми генеративная теория не чувствует себя способной справиться.
Существует иная точка зрения, которая приписывает анализу порождающего процесса обратное направление и которая толкует выявление глубинной структуры как своеобразную процедуру реконструкции по данным, содержащимся в поверхностной структуре. В соответствии с этой точкой зрения глубинную структуру фактически следует понимать как принадлежащую языку. Пожалуй, наиболее красноречивым представителем этой точки зрения является С. Д. Кацнельсон. Он пишет: «Внимательно присматриваясь к порождающим процессам, как их изображает Хомский, мы вдруг замечаем, что уже в исходной синтаксической структуре, с которой начинается весь процесс, содержится в запрограммированном виде весь итог процесса, что, иначе говоря, все преобразования заранее рассчитаны на вполне определенную поверхностную структуру и фактически исходят из нее. Но коль скоро за исходный пункт принимается результирующая поверхностная структура, то генеративный процесс в целом скорее имитирует процесс слушания--понимания, нежели процесс мышления-выражения»(41) (разрядка моя. - В. 3.).
(40) Удивительным образом, отграничивая язык от мысли, представители генеративной теории допускают параллелизм схем деятельности языка и мысли, что дает повод к далеко идущим выводам, например, к представлению генеративной теории в качестве теории познания. См. в этой связи книгу: J. Кatz. The Philosophy of Language, J-Y.-London, 1966.
(41) Д. Кацнельсон. Типология языка и речевое мышление. Л., 1992, стр. log.
Если пристальнее присмотреться ко всем генеративным процедурам, в которых участвует глубинная структура, [53] то делается совершенно ясным, что она не принадлежит ни мысли, ни языку. Глубинная структура принадлежит теории. Это не что иное, как операционный конструкт, используемый в качестве условной точки отсчета при описании процесса порождения предложения (42). В этом своем качестве он может помещаться на разных уровнях «глубины» в зависимости от удобства описания вплоть до отождествления с логическими пропозициями(43), т. е. принимать «мыслительную» форму. Но и в этом последнем случае он не изменяет статусу операционного конструкта или операционного приема. Отсюда - неуловимость глубинной структуры, все ее загадочные качества, до сих пор не проясненные и самим Н. Хомским.
Но если это так, то и неправомерно упрекать Н. Хомского в том, что его теория дает лишь генетическое объяснение синтаксической структуры готового предложения, которое «неравнозначно объяснению генезиса предложения», что «порождающая модель Хомского - это автоматическое устройство без входных содержательных данных. Она не преобразует входные сообщения в выходные, а только вспоминает то, что «задает» себе самой, прилагая к каждому предложению его родословную»(44). Эти и многие другие замечания и упреки, которые делаются в адрес Н. Хомского, были бы справедливы, если бы его теория ставила перед собой задачи ответа на них. В декларативной своей части она, как указывалось, ставит эти задачи, но в исполнительной своей части она в действительности занимается совсем другим - возможно более строгим описанием процесса порождения изолированно рассматриваемых правильных предложений на пространстве от операционного конструкта, каким является категория глубинной структуры, до поверхностной структуры. И кроме способности дать адекватное описание этого введенного в довольно узкие пределы процесса от генеративной теории в ее нынешнем виде ничего другого требовать нельзя. [54] Нo именно то обстоятельство, что ничего другого от генеративной теории требовать пока нельзя, с предельной ясностью показывает нам ограниченность возможностей всей\u1090теории в целом, которая при всем том, что делает решительный шаг в сторону построения крупномасштабной лингвистической теории, не способна справиться с многоликой сложностью естественного языка.
(42) Как стремятся показать представители так называемой порождающей семантики, этот операционный конструкт даже и не обязателен для теории.
(43) См., например, N. Chomsky. Language and Mind, p. 25.
(44) С. Д. Кацнельсон. Типология языка и речевое мышление, стр. 109.
Теоретическая программа генеративной лингвистики не может не вызвать к себе сочувствия. Она в значительной мере устраняет недостатки, свойственные теории Л. Ельмслева. Она пытается преодолеть методическую узость таксономических моделей. Она несомненно открывает перед наукой о языке новые горизонты. Но в своем «исполнении», в процедуре генеративного анализа - почти все наоборот. На деле мы получаем лишь новый метод описания «знания» языка, где и сам термин «порождение» вместо того смысла, который явствует из установок теоретической программы, получает новый - исчисление в соответствии с каким-либо правилом или принципом.
Двойственность позиции, в какую попал Н. Хомский, ясна, видимо, и ему самому. Ему постоянно приходится пересматривать свою теорию и делать все большие и большие «менталистические» уступки, которые подсказываются его стремлением приблизиться к своей теоретической программе. Эту созидательную работу, учитывающую все разумные критические замечания, нет никаких оснований оценивать как крушение всей концепции генеративной грамматики, к чему некоторые лингвисты испытывают склонность(45). В своей книге (пожалуй, самой критической работе по отношению к Н. Хомскому) Ч. Хокетт пишет: «Хомский построил разработанную и последовательную теорию языка, которая резко отличается от всех, предложенных лингвистами, филологами, психологами или философами в течение [55] последних ста лет и даже больше. Это - важно. Сделав крутой поворот от всех нас, Хомский достиг иной перспективы. Мы не можем отрицать его взгляды только на том основании, что мы со своей точки зрения не способны увидеть то, что он разглядел, по его мнению, со своей»(46). Честное стремление усвоить чужую точку зрения вместе с тем не означает отказа от критического к ней отношения. Наряду с другими Ч. Хокетт изложил его в своей книге. По необходимости в самой общей форме это критическое суждение было высказано здесь. Остается сделать самое главное - проверить теорию Н. Хомского эмпирическим критерием, что и делается в настоящее время в многочисленных статьях, ни за одной из которых пока нельзя признать право вынесения окончательного приговора.
(45) Нельзя не выразить сожаления, что журнал «Вопросы языкознания» доверил оценку генеративной лингвистики зарубежным рецензентам, и притом не всегда компетентным. Если точка зрения редакции журнала находит свое выражение в том факте, что она перепечатывает только рецензии отрицательного характера, то и в том случае желательно было бы знакомить читателей с такими Добротными обзорами, как, например, рецензия Р. Н. Mattews на Аспекты синтаксической теории» («Journal of Linguistics», 1967, Vo(1)- 3, No. I) или книга Ch. Hockett. The State of the Art.
(46) Ch. Носkett. The State of the Art, p. 36.
На основании всего изложенного может создаться впечатление, что метод и теория - два враждебных друг другу начала, два конца, которые никак не связываются друг с другом. Такой вывод совершенно неправомерен. Речь идет не о том, чтобы противопоставить метод и теорию друг другу, а о том, чтобы найти для них правильное отношение друг к другу. И с этой точки зрения нормальным следует признать такое положение, когда метод является производным от теории, а не занимает самостоятельного и независимого положения, или даже берет на себя функции теории. Опыт показал, что если наука начинает строиться с метода, то это придает самой науке качество «мелкокалиберности» - ведь обычно метод ориентируется на выполнение ограниченной задачи. Правда, «методический» подход предоставляет исследователю почти безграничную свободу - в выборе метода он не стеснен никакими теоретическими ограничениями (разве только условиями поставленной задачи). Это приводит к тому, что вся наука превращается в некоторую совокупность частных проблем со своими частными теориями (падежа, слога, слова и пр.), не объединенных общим началом. А чтобы навести хоть какой-нибудь порядок в лингвистическом царстве, приглашают теоретических варягов, и тогда все в лингвистике начинает измеряться мерками других наук - психологии, социологии, математики и т. д. Совершенно очевидно, что это не способ строить независимую науку [56] о языке. И не менее очевидно, что в силу своей методической всеядности лингвистика еще не обрела вожделенной научной автономности. Сам по себе метод - не путь познания объекта, что является главным для всякой науки. Метод может быть лишь средством познания объекта и именно в той степени, в какой он обусловливается теорией, поставлен на службу ей и «выдает» эмпирические факты для проверки и корректирования используемых в теории систем гипотез. Когда же в науке командное положение принадлежит теории, тогда науке не страшно обращаться и к методам других наук -- они уже не способны будут подчинить ее себе, лишить ее своего лица. Все они, используемые лишь как различные средства для выполнения ограниченных задач, которые укладываются в рамки теории, займут в ней подобающее им подчиненное место.
Методическое засилье в лингвистике чревато и другими последствиями, на которые часто закрывают глаза, в частности, тогда, когда призывают лингвистику вернуться к безмятежному («традиционному») существованию без всяких теоретических «выкрутас». Во всяком методе все же эмплицитно присутствует гипотеза о природе описываемого объекта, и таким образом получается, что метод определяет объект. Так, в основе младограмматического компаративизма лежит представление о языке как об индивидуальной психофизической (или психофизиологической) деятельности, в которой (in gewohnlicher Sprachtatigkeit) происходят отдельные и изолированные изменения, а языковед фиксирует (описывает) их историческую последовательность. В результате такого исторического и «атомического» описания наука о языке, говоря словами К. Фосслера, превратилась в «безграничное кладбище, устроенное неутомимыми позитивистами, где совместно или поодиночке в гробницах роскошно покоятся всякого рода мертвые куски языка, а гробницы снабжены надписями и перенумерованы»(47). Когда ареальная лингвистика в свою основу положила метод изоглосс, то язык и предстал перед исследователем как простой пучок изоглосс. «Называя изоглоссами элементы, - определяет В. Пизани, - находящиеся [57] в обладании членов данной лингвистической общности в данный момент времени, мы можем определить язык как систему изоглосс, соединяющих индивидуальные лингвистические акты»(48). Точно так же и «строгие» методы «дескриптивной лингвистики» предполагают в качестве объекта своего описания «неподвижную» систему, имеющую только одну - синхроническую - протяженность и не знающую никаких локальных и социальных варьирований(49). Кстати, некоторые из этих представлений «таксономической» лингвистики были унаследованы от своего учителя и Н. Хомским, и ему много достается от его критиков, ставящих ему в упрек, что его модель носит «идеализированный» и отмысливающийся от многообразия языковой реальности характер.
(47) К. Фоселер. Позитивизм и идеализм в языкознании. Цит. по Кн.: В. А. 3вегинцев. История языкознания XIX и XX вв. в очеркаx и извлечениях, ч. 1. М., 1964, стр. 331.
(48) Цит. по кн.: В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию. М., 1962, стр. 8.
(49) В одной из последних своих работ Р. Якобсон резко выступил против подобного рода представлений (подтверждая свои прежние взгляды). «Единообразие кода, воспринимаемого как «тот же» всеми членами речевой общности, - оно было провозглашено в «Курсе» и все еще иногда поминается - есть не что иное, как фикция. Как правило, каждый индивидуум одновременно принадлежит нескольким речевым общностям разного радиуса и действия. Любой общий код - многоформенен и включает иерархию различных субкодов, свободно избираемых говорящим в зависимости от функции сообщения, адресата и отношений между собеседниками» (стр. 458). Далее Р. Якобсон пишет, что установленные Соссюром противопоставления «синхронии versus диахронии и статики versus динамики опровергнуты послесоссюровской лингвистикой. Начало и конец процесса изменения сосуществуют в синхронии и принадлежат двум различным субкодам одного и того же языка. Поэтому ни одно изменение не может быть понято или интерпретировано без обращения к системе, обусловливающей его, и к его функции в пределах системы. И обратно, ни один язык не может быть исчерпывающе и адекватно описан без учета происходящих изменений» («Main Trends of Research in the Social and Human Sciences», part one, ch. VI. «Linguistics», p. 460).
Такие имплицитные гипотезы о природе объекта сравнительно легко вскрыть в любом методе, но это не значит, что они преследуют сознательную цель построения теории для познания объекта. Если их и можно в какой-то мере назвать поисками, то это поиски вслепую, поиски, лишенные направляющего руководства теории. Все это ныне осознается многими лингвистами, и именно поэтому они не удовлетворяются уже одними методами и проявляют такой пристальный интерес к теории. [58]
Мы не можем сказать, что поиски адекватной лингвистической теории, обладающей большой объяснительной силой увенчались успехами, хотя кое-чему мы уже научились на путях этих поисков. Но так или иначе, если только лингвистика хочет быть самостоятельной наукой, если она стремится к развертыванию своих потенций, если она намерена принять посильное участие в решении фундаментальных проблем, волнующих современный мир науки (а она способна на это), если она перестанет закрывать глаза на то, что творится вокруг нее, она не может дальше оставаться при одном методе, но обязана располагать и своей теорией, строя ее в соответствии с теми принципами, которыми ныне руководствуются все науки.
Настоящий раздел, представляя собой конкретную иллюстрацию к некоторым высказанным выше общим положениям, вместе с тем посвящен особой теме. В ряде случаев он возвращается к уже упоминавшимся фактам, что является необходимым ради цельности изложения.
Время от времени в каждой науке наступают периоды, когда подвергается переоценке пройденный путь, разумеется, не полностью, от самых азов, а, как правило, нескольких последних десятилетий, характеризующихся особенно примечательными или бурными научными событиями. Видимо, такой период наступил ныне в лингвистике. И обусловлен он упорной борьбой науки о языке за права автономности, что естественным образом сопровождалось возникновением разнообразных н часто противоречивых новых методов и теорий, призванных обеспечить эту автономность.
Именно эти теории и методы разделили лингвистическую науку США на два лагеря, ведущих между собой горячую дискуссию вот уже второе десятилетие. Эта дискуссия давно уже вышла за национальные пределы и распространилась не только на некоторые и притом наиболее лингвистически активные европейские [60] страны, но также в какой-то мере и на Советский Союз. Она интересна, впрочем, не только этим обстоятельством, но также и тем, что затрагивает принципиально важные для науки о языке теоретические проблемы.
Оба противостоящих друг другу лагеря характеризуются как механисты (физикалисты) и менталисты, «методисты» и «теоретики», таксономисты и генеративисты. Но в самом общем, философском плане оба лагеря противостоят друг другу как эмпиристы и рационалисты. Надо, однако, оговориться, что это последнее разграничение идет от рационалистов, теоретические противники которых отнюдь не всегда с готовностью принимают ярлык эмпиристов (который в толковании рационалистов скорее приближается к тому, что принято именовать «ползучим эмпиризмом»). И наполнено это разграничение не чисто философским содержанием; оно имеет много собственно лингвистических «созначений», почему и представляется необходимым вспомнить (по необходимости в самом кратком виде) о некоторых исторических условиях становления современной (и в первую очередь американской) лингвистики.
Хотя в прошлом у США был такой замечательный языковед, как Д. Уитни (1827-1894), фактически американская лингвистика (характеризующаяся национальными признаками) начинается с Э. Сепира (1884-1932) и Л. Блумфилда (1887-1949). Оба они являются воспитателями современного поколения американских лингвистов, и оба они оказали большое влияние на все последующее развитие американской науки о языке, но никто ныне не говорит о «сепирианстве», а вот блумфилдианство употребляется уже в терминологическом смысле, и целый период в истории лингвистики США определяется как послеблумфилдианский. С именем Л. Блумфилда и связывается то направление, которое ныне Именуется эмпирическим.
В резкой оппозиции по отношению к эмпиризму Л. Блумфилда и его последователей находится основоположник генеративной (порождающей) лингвистики Н. Хомский. Его критика блумфилдианской концепции лингвистики направлена против тех ее аспектов, которое ранее признавались наиболее сильными, - против ее бихейвиористских основ, структурной ориентации, игнорирования лингвистического значения, установки на [61] выявление лишь формальных отношений лингвистических единиц (ilem-and-arrangernent model) и т. д. Свою критику Н. Хомский ведет, как ему представляется, с позиции рационализма, и эта позиция, составляющая принципиальную основу его генеративной теории, находится ныне в центре темпераментных дискуссий.
Лингвистическая концепция Л. Блумфилда и его многочисленных последователей (Ч. Хокетта, 3. Хэрриса, Ч. Фриза, Б. Блока, Дж. Трейгера, К. Пайка и др.) достаточно хорошо известна советским читателям, но ее основные черты - прежде, чем предоставить слово явно пристрастной стороне, - все-таки стоит освежить в памяти. Следует думать, что Л. Блумфилд руководствовался теми же добрыми побуждениями, что и сегодняшние его противники, - добиться автономности науки о языке и построить ее на современных научных основаниях с использованием доказательных арг